"Ирина Сиротинская. Мой друг Варлам Шаламов " - читать интересную книгу авторапрокричаны..." - писал он мне в 1971 году. Так это и было.
В момент рождения именно высокий эмоциональный накал не давал возможности контролировать поток. А потом он редко возвращался к записанному рассказу. Наверное, я была неправа - ценность его прозы - в ее первозданности, в первозданности чувства, мысли, слова, в запечатлении самого момента проявления души. Между ним и читателем нет даже едва ощутимой преграды, отстраненности, нарочитости литературного стиля, читатель прямо вступает в поток непосредственного общения с его душой. Тут литературность, в самом деле, могла только помешать. А уж он ли не знал, не обдумал до тонкостей литературных приемов! А я ему говорила, что надо немного редактировать себя - кое-что отделать, поправить после того, как рассказ записан. Он очень огорчался, и в ответ мне написал как-то целое эссе, отстаивая "свободное проявление души писателя" как творческий метод. "Каждый мой рассказ - пощечина сталинизму и, как всякая пощечина, имеет законы чисто мускульного характера... В рассказе отделанность не всегда отвечает намерению автора - наиболее удачные рассказы написаны набело, вернее, переписаны с черновика один раз. Так писались все лучшие мои рассказы. В них нет отделки, а законченность есть... Все, что раньше, - все как бы толпится в мозгу, и достаточно открыть какой-то рычаг в мозгу - взять перо - и рассказ написан. Рассказы мои представляют успешную и сознательную борьбу с тем, Каждый мой рассказ - это абсолютная достоверность. Это достоверность документа... Для художника, для автора самое главное - это возможность высказаться - дать свободный мозг тому потоку. Сам автор - свидетель, любым своим словом, любым своим поворотом души он дает окончательную формулу, приговор. И автор волен не то что подтвердить или отвергнуть каким-то чувством или литературным суждением, но высказаться самому по-своему. Если рассказ доведен до конца, такое суждение появляется" (1971). Уже после смерти Варлама Тихоновича я горько упрекала себя, что не записывала наши беседы. Но потом, прочитав его записи, все написанное им, я поняла - он-то записал почти все. Я думала тогда, думаю и сейчас, что Шаламов шел новым для русской прозы путем. В русской прозе современной сильнее других, пожалуй, классическая толстовская традиция. Солженицын - весь в этой традиции. Безусловно, очень почтенная и почитаемая традиция. И критики к ней приспособились - типы, психологизм, сюжетные линии, их пересечения, голос автора... С этой меркой к прозе Шаламова подойти нельзя. Как нельзя в строе психики золотого XIX века осмыслить Хиросиму, Освенцим и Колыму. Я всегда говорила Варламу Тихоновичу, что он нашел адекватную жизненному материалу художественную форму, что это - его большой вклад в русскую литературу. Предельная сжатость рассказа, словно заключающая в себе пружину, которая остро распрямляется в сознании, в сердце читателя. Одна |
|
|