"Элис Сиболд. Почти луна " - читать интересную книгу автора

"Эта была бледно-желтая", - могла заявить она из угла гостиной, никого
не удостоив словом весь день.
Я знала, что она имеет в виду определенную сорочку на конкретной
фотографии, и, чувствуя это, выбирала белую, которая, на мой взгляд, могла
оказаться бледно-желтой. Если я ошибалась, мгновение лопалось - не менее
хрупкое, чем мыльный пузырь, сверкающий во дворе, - и она вновь оседала в
кресле. Но если я выбирала правильно, а со временем я все запомнила - цвета
слоновой кости, цвета небеленого полотна, телесного цвета и моя любимая
цвета розовых лепестков, - я приносила ей фотографию в рамке. Цепляясь за
тонкую нить ее улыбки, мы уносилась в прошлое. Скромно и тихо сидя на
оттоманке, мать рассказывала мне историю фотосъемки, о мужчинах, принимавших
в ней участие, или о подарках, которые получила как часть гонорара.
Цвета розовых лепестков была связана с моим отцом.
- Он даже не был фотографом, - говорила она. - Он был младшим водным
инспектором в одолженном костюме с носовым платком, но я-то тогда этого не
знала.
Это были годы моего раннего детства, когда мать еще была сильна и не
приобрела того, что почитала непростительными изъянами возраста. За два года
до пятидесяти она начала занавешивать все свои зеркала тяжелой тканью, но,
когда потом, уже подростком, я предложила вовсе убрать их, она отказалась.
Она дряхлела, а зеркала оставались. Ее темные, немые обвинения.
Но на снимках сорочки цвета розовых лепестков она все еще была достойна
своей любви, и именно в этой эгоистичной любви я пыталась черпать теплоту,
не желая признавать, что фотографии подобны историческим документам нашего
городка. Они доказывали, что давным-давно было больше надежды. Ее улыбка
тогда была беспечной, а не вымученной, и страх, способный превратиться в
горечь, еще не окрасил ее глаза.
- Он был другом фотографа, - рассказывала она. - Он пришел в город
кутить, и костюм был частью лжи его друга.
Я знала, что не следует спрашивать: "Какой лжи, мама?" Потому что она
сразу съезжала на рассуждения о том, что ее брак был всего лишь долгим,
тягостным результатом послеобеденного жульничества двух школьных друзей.
Вместо этого я задавала другой вопрос: "Для кого ты снималась?"
- Для самой "Джон Уонамейкер"![6]
Лицо ее сияло, как старомодный уличный фонарь. Все остальное в комнате
исчезало, словно в темном тумане. Я не понимала, что в этих воспоминаниях
нет места для общества ребенка.
Пока мать уносилась в прошлое, где была счастливее всего, я назначала
себя его верным хранителем. Если ее ступни казались замерзшими, я укрывала
их. Если в комнате становилось темно, тихо кралась к книжным полкам и
включала лампу, которая отбрасывала лишь маленький кружок света, как раз
такой, чтобы ее голос не становился жутким бесформенным эхом во мраке. На
улице перед нашим домом проходили рабочие, меняющие цветные стекла в новой
греческой православной церкви на зеленые - по неведомой причине этот цвет
был дешевле прочих. Шум отвлекал мать, ее взгляд становился сонным и пустым.
Тогда я произносила слова, которые должны были увлечь ее обратно в грезы о
прошлом: "Явились пять девушек, а не восемь" или: "Его фамилия, Найтли, была
неотразима".
Оглядываясь назад, я думаю, как была нелепа, повторяя, точно попугай,
фразы томящегося по любви девичества матери. Но тогда в нашем доме было