"Бруно Шульц. Санатория под клепсидрой" - читать интересную книгу автора

анаграммами визий, ребусами сияющих откровений и снова развязывались в
пустые и слепые молнии, ищущие стезю вдохновения.
О, эти рисунки светоносные, возникавшие словно из-под чужой руки, о,
прозрачные краски и тени! Как часто еще и сегодня я обнаруживаю их в снах,
спустя столько лет, на дне старых ящиков, яркие и свежие, словно утро,
влажные еще первой росой дня: фигуры, пейзажи, лица!
О, эти лазури, перехватывающие дыхание горловым спазмом страха, о, эти
зелени, зеленее, чем удивление, о, эти прелюдии и щебеты красок, только что
почувствованные, только еще пытающиеся наречься!
Зачем с непонятной беспечностью я растранжирил их тогда в
легкомысленности избытка? Я позволял соседям ворошить и грабить груды
рисунков. Их уносили пачками. В какие только дома они не попали, на каких
помойках тогда не оказались! Аделя оклеила ими кухню, и кухня стала светлая
и цветная, словно ночью за окнами навалило снегу.
Это было рисование, исполненное жестокости, подстереганий и нападений.
Меж тем как я сидел, напряженный, точно лук, замеревший в засаде, а бумага
вокруг ярко пылала на солнце - довольно было рисунку, пригвожденному
карандашом, сделать малейшую попытку сбежать, и рука моя, вся в судорогах
новых импульсов и рефлексов, яростно, словно кошка, кидалась на него и, уже
чужая, дикая, хищная, молниеносными укусами загрызала диковинное существо,
попытавшееся убежать из-под карандаша. И лишь тогда отрывалась от бумаги,
когда мертвые уже и недвижные останки разлагали в альбоме, как в гербарии,
свою цветную и фантастическую анатомию.
Это была беспощадная охота, борьба не на жизнь, а насмерть. Кто мог
отличить в ней атакующего от атакуемого, в этом клубке, фыркающем яростью, в
этом сплетенье визга и жути! Случалось, рука совершала прыжок дважды и
трижды, чтобы где-то на четвертом или пятом листе настичь жертву. Не раз
вопила она от боли и ужаса в клещах и клешнях диковинных тварей этих,
извивавшихся под моим скальпелем.
Час от часу изобильней наплывали визии, толпясь, теснясь и устраивая
заторы, пока в некий день все дороги и тропы не закипели и не двинулись
шествиями, а вся округа не потекла процессиями, не растянулась долгими
парадами - нескончаемым пилигримством диких зверей и тварей.
Как во дни Ноевы текли пестрые эти шествия, эти реки шерсти и грив,
колышущиеся спины и хвосты, головы, без устали и в такт поддакивающие
поступи.
Моя комната была рубежом и заставой. Тут они останавливались и
толпились, умоляюще блея. Они ворочались пугливо и дико, топтались на
месте - горбатые и рогатые естества, зашитые во всевозможные костюмы и
доспехи зоологии. И, устрашенные собой, напуганные собственным маскарадом,
глядели тревожными и удивленными очами сквозь отверстия своих косматых шкур
и жалко мычали, словно бы под масками их были кляпы.
Ожидали ли они, чтобы я нарек их, разгадал их загадку, которую сами не
могли постичь? Вопрошали ли меня о своем имени, дабы войти в него и
заполнить собою? Подходили удивительные машкеры, твари-вопросы,
твари-предложения, и мне приходилось кричать и отпихивать их руками.
Они пятились, понурившись и глядя исподлобья, и терялись сами в себе,
снова подходили и распадались в безымянный хаос, в свалку форм. Сколько
хребтин прямых и горбатых прошло тогда под моей рукою, сколько голов,
бархатно ластясь, протиснулось под ней!