"Бруно Шульц. Коричневые лавки " - читать интересную книгу автора

Тогда обычно он потихоньку убегал из постели в угол, где на стене висел
заветный прибор, представлявший собой разновидность водяной клепсидры или
большой стеклянной ампулы, поделенной на унции и наполненной темным флюидом.
Мой отец соединялся с прибором этим, словно бы извилистой болезненной
пуповиной, длинною резиновой кишкой и, соединенный таково с печальным
приспособлением, сосредоточенно замирал, а глаза его темнели, хотя на
побледневшем лице являлось выражение страдания или некоей преступной неги.
Потом снова бывали дни тихой сосредоточенной работы, перемежавшейся
монологами одиночества. Сидя этак в свете настольной лампы, среди подушек
большой кровати, меж тем как комната громадилась ввысь в абажурной тени,
объединявшей ее с необъятной стихией заоконной городской ночи,- он ощущал,
не глядя, что пространство обрастает его пульсирующей гущиной обоев, полной
шепотов, шипений и шепелявостей. Слышал, не глядя, сговор этот, полный
многозначительных подмигиваний, понимающих взглядов, распускающихся меж
цветами ушных раковин, которые вслушивались, и темных уст, которые
усмехались.
Тогда он как бы еще яростней погружался в работу, подсчитывал и
суммировал, боясь обнаружить гнев, переполнявший его, и, подавляя искушение
кинуться с внезапным криком на всю эту заспинную жизнь, похватать без
разбору полные горсти кудрявых этих арабесок, этих букетов глаз и ушей,
которые ночь выроила из себя и которые росли и множились, вымерещивая все
новые побеги и отростки из породительного пупка потемок. И тогда лишь он
успокаивался, когда с отливом ночи обои увядали, сворачивались, роняли
лепестки и листву и по-осеннему прореживались, процеживая сквозь себя
далекое рассветание.
Тут под гомон наобойных птиц в желтой зимней рани он забывался на
час-другой густым черным сном.
Днями, неделями, когда отец, казалось, погружался в сложные
контокорренты, мысли его тайком крались по лабиринтам собственного нутра. Он
затаивал дыхание, прислушивался и, когда взгляд его, побелевший и мутный,
возвращался из глубей этих, ободрял его улыбкой. Он покамест не верил в
назойливые притязания и пропозиции и отклонял их как абсурдные.
Если днем это были как бы рассуждения и уговоры, долгие, монотонные
раздумья вслух и вполголоса, исполненные иронических интерлюдий и плутовских
перепалок, то ночью голоса звучали страстней. Неотложность заявляла о себе
все отчетливей и громче, и мы слышали, как он разговаривал с Богом, словно
бы моля о чем-то и отвергая что-то настойчиво притязавшее и домогавшееся.
И вот в некую ночь возгремел глас сей грозно и неотвратимо, требуя
свидетельствовать устами и естеством своим. И вняли мы, как в него вступил
дух, как восстал он с постели, высокий и вырастающий во гневе пророческом,
давясь крикливыми словами, которые выбрасывал, словно митральеза. Мы слышали
гул борьбы и стон отца, стон титана со сломанным бедром, но все еще
хулителя.
Я никогда не лицезрел пророков Ветхого Завета, однако при виде мужа
сего, коего повергнул гнев Божий, широко раскорячившегося над огромным
фарфоровым урыльником, неразличимого за вихрем рук и уймой отчаянных
телодвижений, над коими все громче возносился голос его, чужой и
непререкаемый,- понял я гнев Господень святых мужей.
Это был диалог грозный, как разговор громов. Зигзаги отцовых рук
раздирали на куски небо, а в разрывах являлся лик Иеговы, раздутый гневом и