"Юлия Шмуклер. Уходим из России (Рассказ)" - читать интересную книгу автора

было некуда, на двери чердака висел огромный ржавый замок-и он сам
втолкнул её в полуоткрытую дверь квартиры, и захлопнул крепко. Подошел
плотный, пожилой мужчина, сосед, похожий на серого борова, поглядел
подозрительно, долго возился с ключами,-наконец, вошел. Теперь была его
очередь стоять у дверей и слушать; какие-то очень слабые звуки доносились
из глубины, может быть, рыдания.
Появился черный кот, сел, аккуратно подвернув хвост - имел, наверное,
право, жил здесь. Сергей испугался, что коту откроют и увидят его-и начал
спускаться по лестнице. Это была узкая московская лестница, в таком же
панельном доме, как у него-и на второй площадке ему стало худо, заломило
сердце, он захлебнулся слюной и сполз на ступеньки. Он сидел на лестнице,
пока внизу опять не хлопнула дверь - и тогда, кое-как, на карачках,
спустился вниз и на улице уже отдышался.
И пошла эта новая, предсмертная жизнь, вся в сером тумане, на последнем
издыхании. Они встречались после работы, около её института. Он уже не
работал-ушел сам, чтобы не подводить Валю и Леву, и ночами грузил хлеб в
булочной-и стоя возле института, в старой кепке и пальто, чисто выбритый,
только сдержанно кивал тем знакомым, которые не боялись поздороваться. Все
они шли после семинаров, экспериментов-убогих, он знал это, но удержаться
не мог-завидовал. Как на грех, в булочной ему приходили в голову хорошие
идеи, и он записывал их, потому что проверить негде было.
Выходила она, эта родная девочка, дочка, в синем, на боку беретике; она
бежала к нему, и он брал её маленькую ручку, засовывал вместе со своей в
карман, и так они ходили часами, по улицам, и он гладил, ласкал эту ручку,
потом брал другую, и вся их жизнь была в этих руках, переплетавшихся,
сжимавших друг друга.
Два раза в неделю, по понедельникам и четвергам, Валя Костюченко
предоставлял им свою квартиру, и они могли хоть немного утолить свою
страсть, которая начала принимать катастрофические размеры. Он уже не мог
существовать, если не звонил ей утром, домой, и потом днем, на работу, и
всегда более или менее знал, как она спала, что ела, чем сейчас
занимается. Не было такой вещи, в которой она отказала бы ему, а он, зная,
что осталось всего-то ничего, тридцать, сорок таких понедельников и
четвергов, умирал от своей тяжелой страсти, и, отправляясь после свидания
в булочную, в ту же ночь уже грезил, представляя себе Геню, раздетую,
чудовищно прекрасную, и как и что они будут делать в следующий раз. От
понедельника до четверга время шло быстро, но от четверга до понедельника
он маялся, как на каторге, потому что суббота и воскресенье были дни
семейные, пустые, когда они совсем не виделись, когда даже голос её в
трубке звучал не так-а он не мог выяснить, в чем дело.
Он ходил гулять с сыном, а сам считал-еще двадцать восемь часов до
понедельника... ещё три до ночи и двадцать до конца работы... еще
восемнадцать-и они в костюченковской квартире; и когда этот миг всё-таки
наступал, он испытывал такую болезненную нежность, такую благодарность
судьбе, будто и не было большей проблемы, чем дожить до понедельника, и
все их муки и горести кончались на этом.

Они лежали потом блаженствующие, и слушали вполслуха радио, которое
всегда тихонько мурлыкало в уголке и было настроено только на "Голос
Америки" - другого Валя ничего не признавал.