"Николай Шмелев. Пашков дом" - читать интересную книгу автора

посмотреть, что идет в "Ударнике", потом наискось - тогда москвичи ходили по
улицам, кто как хотел - вернулись назад, перешли через Малый мост, пошли по
кривой, тускло освещенной Кадашевской набережной и, не доходя до ее поворота
к Балчугу, через Лаврушинский переулок, мимо Третьяковки и серой громады
писательского дома вышли, повернув налево, на Ордынку: там, недалеко от
церкви, стоял старый купеческий особняк с колоннами, двумя белыми флигелями
и уже облетевшим, устланным листьями садиком во дворе - в этом доме она и
жила. Она была мила и ласкова с ним, расспрашивала, как он жил, что читал,
куда любил ходить, рассказала кое-что и о себе, но задерживаться у подъезда
не стала - пожала ему руку на прощанье и сейчас же скрылась в дверях: он
только видел сквозь стекло, как с полутемной лестницы, уводившей на второй
этаж, она еще раз обернулась и помахала ему рукой.
Домой он возвращался через Москворецкий мост. Было преддверие
праздника. Зубцы Кремля, башни, фасад ГУМа были очерчены рядами ярких белых
лампочек, справа же, напротив мрачноватого, темного Зарядья, горел МОГЭС -
россыпь его огней раскачивалась, дробилась, переливалась в черных водах
Москвы-реки, медленно и тяжело уходивших под мост. Безлюдье на улицах,
редкие машины, огни, пустой трамвай, спешащий в парк, - много ли надо было
ему тогда, в шестнадцать лет, чтобы почувствовать себя счастливым? Конечно,
это только сейчас, под грузом прожитых лет, понимаешь, что то, что было
тогда, это и было счастье. Но и тогда - разве и тогда он что-то похожее не
ощущал?
Ах, как легко, светло было у него в тот вечер на душе, как мелодично
звучал в ушах ее голос, как долго же длилось в ладони прикосновение ее руки,
и какими, наконец, мелкими, ничтожными казались все эти его обиды и неудачи,
еще вчера только, еще сегодня даже, до этой встречи, отравлявшие ему жизнь и
по временам вгонявшие его в такую мрачную и, как всерьез думалось тогда,
такую безысходную хандру... На Петровке, на катке, он был если не последним,
то одним из самых последних, потому что ноги, как он ни бился, никак не
слушались его. Так что из этого? Ведь научился же все-таки, не падал, не
уставал, катался, сколько хотел, ну, а то, что другие вокруг него
закладывали виражи, чуть не касаясь рукой льда, а он ничего этого не мог -
разве это так уж было важно, в конце-то концов?.. Не умел и не любил
драться? Но и это тоже было уже в прошлом. Теперь, к концу школы, как-то так
получилось, причем само собой, без особых усилий с его стороны, что ни у
кого - ни в классе, ни на улице - не поднималась рука ударить его. Да и
тогда уже, в шестнадцать лет, он смутно чувствовал, что время лидеров тех
детских лет - угрюмых силачей из подвалов и высокомерных вундеркиндов,
щелкавших любые задачки, как орехи, - уже уходит и уйдет очень быстро, что
дальше они обречены на то, чтобы уступить свое место другим, кто силен
чем-то иным, не силой и не блеском, а вот чем - тогда, по крайней мере, он
не смог бы сказать, да, признаться, вряд ли смог бы сказать и сейчас...
Школа? Образ Онегина, образ Печорина? Положительные черты, отрицательные
черты, вызывавшие у него лишь зубную боль и больше ничего? Неприязнь к
педагогам и их ответная неприязнь к нему, колючему, резкому, не прощавшему
им в своей детской нетерпимости ни убогого языка, ни боязни начальства, ни
плохо скрытой радости при мелких подарках и подношениях? Но ведь и здесь,
если подумать, тоже не все было так скверно, как иногда казалось: в
сущности, все они были неплохие люди, большинство из них искренне любили и
школу, и своих ребят, но и их тоже задавила жизнь - нужда, нищенская