"Николай Шмелев. Пашков дом" - читать интересную книгу автора

Кто-то - вероятно, дежурная - тронул его за рукав и указал на стол у правой
стены, в углублении между перилами, отгораживавшими стеллажи от зала: там,
сообразил он наконец, и была выдача книг. А дальше... А дальше всего
несколько минут - и он уже держал в руках нечто такое, во что он просто не
верил, что это существует на самом деле, а не в воображении кого-то из его
приятелей, кто недавно под секретом, шепотом, как большую тайну, сообщил
ему, что такая - "во, закачаешься, честное слово говорю тебе,
запрещенная..." - книга есть: кажется, это был "Вечный жид" Эжена Сю.
Ему было тогда уже пятнадцать лет, он учился в восьмом классе, учился
легко, не надрываясь, и времени у него было более чем достаточно, чтобы
проводить все вечера здесь. Привлекали не только книги: привлекала
таинственность, какая-то избранность этого маленького мирка, так непохожего
на шум, грязь, матерщину, бессмысленную жестокость той первой половины дня,
которую он вынужден был отбывать в школе, в Колокольниковом переулке на
Трубной - одном из самых трущобных районов старой Москвы. Здесь же, в
библиотеке, никто никого не притеснял, не задевал, не показывал чугунные
кулаки, здесь читали, думали и даже если разговаривали, то только шепотом,
чтобы не мешать другим, и здесь, рядом, так, что можно было коснуться
незаметно локтем или притронуться под столом ногой, сидели тихие задумчивые
девочки в черных передниках и белых отглаженных воротничках, и на каждую из
них можно было долго смотреть, не отрывая глаз, пока она не замечала этот
взгляд, но и потом тоже можно было смотреть, но уже только изредка,
украдкой, будто невзначай. И здесь же, в самостийной курилке в туалете, куда
надо было взбираться по крутой железной лестнице, можно было часами стоять,
привалившись спиной к выкрашенной масляной краской стене, и, сквозь дым,
вертя в пальцах пока еще непривычную сигаретку, вытащенную из желтой пачечки
под названием "Дукат", слушать, о чем говорят серьезные, солидные, уже
видавшие виды десятиклассники: о политике, о только два года как
закончившейся войне, о футболе, об артистах - обо всем.
Особенно много тогда еще говорилось о войне. Помнится, он молча, про
себя, очень гордился тем, что, судя по разговорам, он был здесь одним из
немногих, кто прожил войну не в эвакуации, а с первого до последнего ее дня
в Москве. И если бы его спросили, он бы, конечно, многое мог бы рассказать
им и о воющих, изводящих душу сиренах по ночам, и об аэростатах в черном
небе, и о панике 16 октября сорок первого года, когда Москва осталась
фактически без власти и тронулась бежать, и о темных окнах, крест-накрест
заклеенных белыми полосками бумаги, о холоде в домах и о крысах, выбегавших
иной раз даже при людях на середину комнаты, и о вкусе лебеды, из которой
летом сорок второго года мать иногда варила щи, и об однажды потерянных им
карточках на хлеб на целых полмесяца, и о шеренгах пленных немцев на Садовом
кольце, и о том, как мать плакала, как прижимала его к себе в тот день,
когда вдруг открылось, что отец, оказывается, не погиб, не пропал без вести,
как считалось почти целый год, а жив, здоров и опять в строю... Многое бы
мог он рассказать этим важным, самоуверенным десятиклассникам, но они не
спрашивали его, а самому ему встревать в их разговоры было неловко, ему
хватало и того, что он здесь, среди них, в курилке, в библиотеке - если и не
совсем на равных, то почти...
Но самым главным были, конечно, книги - бездна книг: то порывистые,
цепкие, перехватывающие дыхание, закрученные так, что до самого конца
невозможно понять, кто злодей и кто кого убил, - ах, как трудно было в