"Николай Шмелев. Пашков дом" - читать интересную книгу автора

памятник поставить в Москве, по крайней мере тем из них, кому так и не
посчастливилось уцелеть...
Но это сочувствие к ним, к своим гостям, держалось у него, по чести
говоря, обычно недолго. Так, уколет что-то в сердце, защемит, напомнит
что-то давнее, больное, знакомое и ему - и пройдет... А пройдет скорее всего
потому, что каждый из них, включая и вновь прибывших, за вечер хоть раз да
должен был обязательно сказать что-нибудь такое, отчего его, Горта, сразу
охватывала тоска... Что-нибудь, из чего всем вокруг должно было стать сейчас
же, немедленно ясно и понятно, что и он, этот человек, тоже лидер, тоже
ведущий, и ему тоже известна истина, скрытая или скрываемая от всех других -
от улицы, от толпы, от всех тех, безликих и бесчисленных, кого, по их
мнению, полностью подмяла под себя и подчинила нынешняя жизнь...
Но больше всего его, однако, раздражало даже не это, даже не сама
обстановка в доме, а, как он вскоре понял, один, вполне конкретный человек в
ней - лингвист. Это был высокий, сутулый мужчина лет сорока, костистый,
жилистый, с вздувшимися венами на руках, почти уже седой, с низким лбом,
жестко обтянутыми скулами и немигающим взглядом неподвижных глаз. Угнетало в
нем все: как он сидел - твердо, основательно, попробуй такого сдвинь; как он
слушал других - холодно, молча, не позволяя себе шевельнуть даже мускулом на
лице и не отводя от говорившего глаз; как он улыбался, не размыкая губ; как
отвечал, если обращались напрямую к нему - не сразу, нехотя, будто роняя
камни, а не слова.
Многое, видно, прошел человек, думал Горт, глядя на него. Все прошел...
И голод, и нары, и лесоповал, и замерзал, и бит бывал, наверное,
неоднократно смертным боем, и ножом за жизнь свою отбивался, и если что
опять - такой уж не погибнет, не сдастся, выживет, куда бы ни попал, разве
что только сразу в расход... И такого теперь уже ничем не умолить, не
уговорить... Да, но как же Пастернак? Ведь он, как они говорят, перевел его
почти всего?.. "Мирами правит жалость..." Ах, Борис Леонидович, Борис
Леонидович... Какая же ирония судьбы! Если бы ты знал, у кого, в чьем
обиходе теперь эта твоя, может быть, самая великая по отчаянной смелости
своей мысль из всех, когда-нибудь произнесенных на земле...
Несомненно, лингвист был главным среди них. Даже художник - бурбон,
грубиян, то и дело толкавший стол своим толстым животом, не умещавшимся у
него на коленях, и вечно либо с порога уже пьяный, либо напивавшийся к концу
вечера - даже и он относился к нему с явным почтением и ни разу не задрался
с ним... Хуже всего, однако, было то, что, как он, Горт, видел, и Татьяна
тоже уже каким-то образом попала в зависимость от этого человека. Достаточно
было одного его взгляда - и она обрывала только что начатый и, казалось бы,
совершенно безобидный разговор, или, смутившись, начинала сновать туда-сюда
из кухни в комнату и обратно, переставлять посуду, искать что-то явно
ненужное в шкафу; когда же она слушала его, глаза ее загорались, делались
влажными, губы потихоньку раскрывались, шея, лицо вытягивались вперед,
пальцы вздрагивали, переплетались или же, словно в лихорадке, начинали мять
и комкать платок, зажатый в кулаке... И не раз он замечал, что и после того,
как они уходили и в доме устанавливалась тишина, она, прибрав со стола,
долго еще сидела на кухне - одна, не зажигая свет, в темноте...
Однажды, когда Горт, как всегда, часов около одиннадцати вернулся
домой, он застал их, Татьяну и лингвиста, вдвоем: они сидели в креслах у
журнального столика, перед ними стояли два стакана и только что начатая