"Николай Шмелев. Пашков дом" - читать интересную книгу авторатому, как он стоял в тот вечер на сцене и как отвечал на рукоплескания
зала - короткими, частыми кивками головы. Но за роялем это был спрессованный, сжатый в комок сгусток эмоций, разом, стоило ему только сесть и прикоснуться к клавишам, вырвавшихся наружу и, как огненная вспышка, опаливших, разметавших вокруг себя все и всех... Они и играли-то тогда то, что, видимо, больше всего подходило натуре каждого из них: Ван Клиберн - сентиментальный, сказочный, чуточку слезливый Первый концерт Чайковского, Лю Ши-кунь же - какую-то бурную, тревожную вещь Листа, кажется, Шестую его рапсодию, если, конечно, память сейчас, спустя уже столько лет, не изменяет ему... Удивительно, как все в жизни на самом деле наоборот! Казалось бы, Татьяне по ее характеру должен был больше понравиться Лю Ши-кунь, все-таки она была четкий человек, не сторонница всех этих мечтаний и полутонов, а ему, по логике вещей, естественно, полагалось восхищаться Ван Клиберном, а поди ж ты - как раз наоборот: чуть не впервые тогда он увидел у нее слезы на глазах, и, помнится, они чуть даже не поссорились с ней в тот вечер, потому что он, когда все кончилось, все же позволил себе обронить что-то ироническое по поводу этого кудрявого мальчика и Чайковского вообще... А после концертов они шли обычно в "Националь" или в ВТО ужинать или, если есть не хотелось, то выпить хорошего кофе и коньяку, посидеть, посмотреть на людей, глотнуть этого дыма, этого дразнящего запаха всеобщей интриги, только-только начинающей завязываться здесь, у них на глазах, под этими люстрами, за этими столами вокруг, и, несомненно, уведущей вскоре всех куда-то, куда им с Татьяной доступа уже нет и, вероятно, уже не будет никогда... И обязательно в зале был кто-нибудь немного знакомый, и даже не один, и этот кто-нибудь подсаживался к ним, и начиналась беспечная, другими и над собой, легонькие уколы ревности, от которых ни он, ни она тогда еще не только не мрачнели, а, наоборот, лишь оживлялись, делались дружелюбнее и друг к другу, и к другим. Боже мой, о чем они тогда говорили? О чем? И куда делись все эти талантливые мальчики и девочки, которых так много было тогда вокруг них? В свитерах, лохматые, нищие, но обязательно на толстых каучуковых подошвах или на высоченных каблуках, остроумные, неунывающие, подающие надежды, всегда в кого-нибудь влюбленные, всегда в стадии перехода от одного к другому и от одной к другой... Неужели этот обрюзгший, мрачный субъект, так тяжело, так коряво излагающий вслух нечто, весьма отдаленно напоминающее человеческую мысль, которого он вчера видел по телевизору, - это и есть Ленька Б., самый веселый, самый ядовитый человек из всех, кого он когда-либо знал на своем веку, не щадивший, бывало, ради красного словца никого, даже собственного отца, слишком уж удачно, по мнению сына, приспособившегося тогда к рынку настолько же парадных, насколько и бездарных кинобоевиков? А эта жеманная, насквозь, от ресниц до кончиков мизинцев, фальшивая прима в королевских одеждах, играющая роскошную, а-ля Людовик Четырнадцатый, жизнь так, как она может видеться только из подвалов или коммунальной кухни, завешанной сохнущим бельем? Неужели эта та самая Машенька Д. с ее чудовищно голубыми глазами и действительно королевской статью, по уши влюбленная тогда в этого Леньку и не отпускавшая его от себя ни на шаг? Ах, какая же это была прелестная девочка тогда, в те блаженной памяти времена... А потом они шли домой по Охотному ряду и Неглинной или же по пустым, еще голым в это время года бульварам от Пушкинской площади вниз, шли молча, |
|
|