"Николай Шмелев. Пашков дом" - читать интересную книгу автора

цифру, он так и не решился за все эти годы набрать...
Как же было жаль ему тогда себя, какой несправедливой казалась вокруг
жизнь, сколько вечеров он провалялся у себя в комнате, на диване,
отвернувшись носом к стене... И в библиотеку он не ходил, долго не ходил, а
если и заставлял себя встать и пойти, то всякий раз возвращался назад с
полдороги. Удивительно, каким мучением для человека могла стать обыкновенная
московская улица Неглинка, тысячи раз исхоженная из конца в конец, каким
зловещим мог казаться тогда свет убогих, тускло подсвеченных изнутри витрин
Петровского пассажа, у которых он обычно и застревал, уже точно зная, что
дальше этих витрин ему не дойти, какими невероятно черствыми, даже жестокими
могли быть вокруг люди - улыбающиеся, довольные собой, спешащие туда, где их
ждут, абсолютно безразличные и к нему, и к тому, что с ним произошло... Эх,
дурак ты, милый, дурак... Уж если и был кто тогда счастливым на всей этой
Неглинке, так это, братец мой, ты... Тебя-то жизнь не обнесла, ты-то любил,
мучился, переживал, и не из-за куска хлеба, не из-за копейки, не из-за житья
в коммунальном аду, когда, хоть повисни на крюке, выхода нет и не будет
никогда - из-за великой причины переживал! А скольких их, других, судьба
обделила, обнесла так, что оглянись назад - и не было-то, по существу, в
жизни ничего: ни слез, ни улыбок, ни волнений, да и горя-то большого тоже не
было... Так только, дым один да суета. Изо дня в день...
Но однажды он, уже под конец десятого класса, все-таки пересилил себя,
дошел до места, где Волхонка сливалась с Моховой, и с этого дня началось
выздоровление. Он опять сидел вечерами в библиотеке, опять читал книги,
опять решал в курилке мировые проблемы с такими же вихрастыми,
взбудораженными, как и он, юнцами... Удивительно, особенно теперь,
оглядываясь назад: и как у них терпения-то хватало тогда каждый раз вновь и
вновь выстаивать на лестнице эту длиннющую часовую очередь, чтобы только
провести вечер не где-нибудь в другом месте, а именно здесь... В 1950 году
он поступил в университет.
Нет, что ни говори, а молодость есть молодость... Конечно, на душе все
еще саднило, болело, особенно по вечерам, когда он, теперь уже студент,
возвращался домой один, и не дай бог, если это был тихий, теплый московский
вечер, и улицы были пусты, и почти не было машин, и деревья на Неглинке уже
распустились, - как же тогда тянуло к ней, как хотелось побежать, позвонить,
найти ее, объяснить... И было непонятно, как это так легко все получалось у
других, у его товарищей и их подруг: сошлись, разошлись, сегодня одна,
завтра другая, подумаешь, невидаль, ну, переспали - ну, так и что?.. И
вокруг было более чем неспокойно: на факультетах продолжали громить
космополитизм, случалось, время от времени кто-нибудь вдруг исчезал, без
объяснений, совсем, и все тогда старались делать вид, что ничего, в
сущности, не произошло, что его и вообще-то вроде бы не было никогда... И на
любом вокзале, в любой электричке хотелось отвести глаза, не смотреть,
забыть про этих убогих калек - инвалидов войны, выпрашивающих подаяние, этих
баб с детьми, в лохмотьях, с котомками, сбежавших из деревни, про блатных в
сапогах гармошкой, в серых кепочках на глаза и кожаных пальто, нагло,
по-хозяйски гогочущих в углу, - гуляй, их время, они пока еще соль земли...
Конечно, было много и другого, столь же тягостного, столь же печального. И
все-таки...
И все-таки было хорошо! Что хорошо? Да все. Все было хорошо... Хорошо
было сидеть на лекциях и слушать про Древний Рим, про великие деяния и