"Бернхард Шлинк. Обрезание" - читать интересную книгу автора

нитки просто растворятся внутри и остатки выйдут снаружи. Время от времени
надо будет накладывать заново повязку с мазью. Пантенол и бинт, вот и все.
Через три недели ты снова в строю.
- Что это значит?
- Как - что? То, что твой стручок снова будет функционировать!

12

Операция была не очень тяжелой. Боли после нее были терпимыми, а через
несколько дней вообще прошли. Но Анди постоянно осознавал, что его член,
часть его самого, был частью, израненной и находящейся под угрозой. Он
требовал его внимания постоянно: и когда Анди делал перевязку, и когда
осторожно прятал его в брюки, ощущал болезненность его при всех неловких
движениях и касаниях и старался уберечь его от них.
Он был в своем родном городе, где вырос, работал до отъезда в Нью-Йорк
и снова будет работать после возвращения. Он жил у родителей, которые были
рады видеть его дома и не слишком его беспокоили, он встречал своих коллег и
друзей, и начатый когда-то разговор возобновлялся с тех слов, на которых
прервался до его отъезда. Иногда он встречал своих школьных друзей, бывшего
учителя или старую подружку, они не знали, что он отсутствовал целый год и
скоро опять уедет, здоровались с ним, будто он и не покидал их. В родном
городе он чувствовал себя как рыба в воде.
Но при этом не исчезало ощущение, что его выбросило на берег, что он
прибыл куда-то в чужое место, что этот город и земля с ее горами, рекой и
равниной - больше уже не его родина. Улицы, по которым он ходил, вызывали
массу воспоминаний; вот подвальное окошко, здесь когда-то с другом он играл
в бабки, вот на въезде на дорогу - будка для велосипедов, под крышей которой
он стоял в дождь со своей первой подружкой и целовался с ней, а вот тут, на
перекрестке, по пути в школу, он заехал на велосипеде на трамвайные рельсы и
упал, а вот здесь, за стеной парка, одним воскресным утром мать учила его
писать акварельными красками. Он мог написать город кистью своих
воспоминаний и красками своего былого счастья, своих ушедших надежд и своей
прошлой грусти. Но он уже не смог бы, как раньше, вписаться в эту картину.
Если бы он даже захотел или воспоминания поманили бы его начать жить в
единстве прошлого и настоящего, которое и есть родина, то непроизвольное
касание брелока с ключами, бумажника в кармане брюк вызывали в памяти нечто
совсем другое: обрезание, а с ним и вопрос о том, где теперь его место.
В Нью-Йорке? В синагоге Кехилат-Ешурун? Рядом с Сарой? Он звонил ей
каждый день после обеда, когда в Нью-Йорке было раннее утро и она еще лежала
в постели или завтракала. Он придумывал детали, касающиеся его якобы
конференции, рассказывал о прогулках, о встречах с друзьями и коллегами, о
родственниках, с которыми она познакомилась на мраморной свадьбе. "I miss
you", говорила она и "I love you",* и он говорил "I miss you, too" и "I love
you, too".** Он спрашивал, чем она занимается и как идут дела, а она
рассказывала о собаках соседей, о теннисном матче со своим бывшим
профессором и о той коварной и лицемерной интриге, которую затеяла в
издательстве женщина, работавшая над другой компьютерной игрой. Он понимал
каждое ее слово и в то же время не понимал ничего. Все свое понимание
полунамеков, иронии, издевок и серьезности ньюйоркцев он оставил в
Нью-Йорке. Или, может, это понимание ему отрезали вместе с крайней плотью?