"Йозеф Шкворецкий. Конец нейлонового века" - читать интересную книгу автора

после выпуска.

Профессор чувствовал себя так, словно его отхлестали плетью. "Не валяй
дурака!" - Густаву легко говорить. Его папаша быстро перекрасился и сидит
сейчас в директорском кресле "Центротекса", к тому же сестра Густава вышла
за Грюлиха из Министерства просвещения, а тот был в силе еще с сорок пятого.
Ренате тоже легко жалеть и трепать языком: стоит ей улыбнуться, и она
получит отсрочку хоть на десять лет, даже не прибегая к протекции. Или
Михалу Д. Голлинеру с пестрой сетью дядюшек разных оттенков, от белого до
красного. И вообще - всем в SBA .
Кроме него. Хотя он четыре года своего студенчества пахал на них и
внушал себе, что он здесь свой, что им равен, пусть даже он всего лишь
Мартин Бартош из Костельца, сын мелкого лавочника. Четыре года в клубе изо
дня в день, в тщательно выглаженном смокинге, в ярких носках, в шелковом
галстуке. Четыре года английской речи и дансинга в Prague English Club , и
Halloween в American Institute , и River Party на Влтаве. Американцы видели
в нем прирожденного нью-йоркца, никто в SBA не мог так произнести "С'топ,
fellers!"* и подобные фразочки, что летали здесь от стены до стены в
престранном произношении; но сейчас этот карточный домик вдруг рассыпался, и
он уже видел все без розовых очков: он - не ровня, никогда равным не был и
не будет. И, если быть откровенным, - думал он с "Лайфом" в руке,
рассматривая фото принцессы Маргарет, - на самом деле его никогда особенно
не тянуло делать то, что он делал. И вообще, нравилось ли ему здесь, среди
этих папиных дочек с аффектированным акцентом, пытающихся американским nasal
twang-ом прикрыть грамматические ошибки? Не нравилось. В их обществе он
постоянно чувствовал тяжесть в желудке, никогда он здесь не был самим
собой... И все-таки упорно сюда лез. Извращение какое-то!
______________
* Поехали, ребятки! (амер. разг.)

Поверх "Лайфа" он смотрел на четверку за столом для бриджа: Эва в
заграничном зелено-желтом джемпере, против нее - Густав в пальто
"эстерхази". Между ними Эмиль со жвачкой во рту и Розетта, в миру Рожена
Бурживалова, с совиными очками на носу и очередным бантом на шее; играют в
бридж, от которого их тошнит, говорят на английском, с которым едва
справляются, одеваются в салонах, где за все платят родители - как ему это
знакомо! - ведь он сам вел себя так же, вплоть до этих салонов. Что же в них
такого, чего нет в нем?
Он не знал. Знал только, что в понедельник уезжает в Усти-над-Лабой,
чтобы занять место в отделе образования согласно направлению министерства и
сыграть свою почетную роль в радостном возрождении чешского села. И что все
отвертелись, только он один в это вляпался, ибо не было у него никакого
дядюшки и не знал он ни одного доктора, а тот, к кому он обратился, сидел в
своей плюшевой приемной на набережной, боялся большевиков и решительно
отказался подтвердить что-либо, кроме отменного здоровья.
От всего этого его мутило. Дверь рядом с креслами отворилась, и вошел
Павел Роучек. Огляделся, увидел профессора, улыбнулся ему:
- Привет, Монти! - и сел в кресло рядом. У него были такие же пестрые
носки. Но ему это можно. - Ну, как оно?
- Да так, - ответил профессор.