"Йозеф Шкворецкий. Бас-саксофон" - читать интересную книгу автора

своего простого дома, где жил он не в пятикомнатной резиденции каменного
особняка на главной улице, с алтарем вождя в квартире, а в месте, где мог
быть тем, кем являлся на самом деле, до этого рыцарского ордена твердости и
немецкого величия, в который вступил, влекомый жаждой грабежа или по
глупости. Дистонирующая гармоника, надтреснутый голос, точные, но мертвые
басы фортепиано чем страшнее, тем ближе слуху его души (либо что там у него
было), слуху тех пухлых немецких торговок и муниципальных клерков,
разбогатевших мелким набором подлостей, привлеченных сюда, в позолоченный
сецессный зал из своих привратницких и рынков идеями, рожденными в пивной;
раньше здесь музицировал кос-телецкий смычковый квартет: два профессора из
гимназии, главврач лечебницы и книготорговец; и чешский нонет, филармония на
абонементных концертах для местного островка культуры, цивилизации и местных
снобов; сейчас здесь, на этом сборище людей в краденых бриллиантах, играл
Лотар Кинзе мит займем унтергалътунгсорхестер.
______________
* [xvi] Я - римский гражданин (лат.).

А однажды здесь расцвела орхидея (да; когда раздвинули занавес,
появилось такое чувство, будто на залитой светом сцене расцвела золотая роза
нового познания) - джазовая капелла К. А. Дворского; вот и пойми,
мечтательно задумался я, этот абсурд: капелла, где джаза-то было всего
ничего, бог знает чем было все остальное, но тебя ждет какая-то странная
ловушка, нечто, чего не поймет лишь Костелец (в том числе и огромный
Костелец нашего мира), - то обманчивое мгновение, когда будто бы открываются
врата жизни, но, к несчастью, жизни в стороне от мира и от всего, чем этот
мир живет, врата не к искусству даже, а к чувству, к эйфории; пусть к
оптическому и акустическому обману, но все же к сущности нашего бытия, каким
оно есть на самом деле: маленьким, детски наивным, поверхностным, не
способным к большим глубинам и высшим чувствам, примитивным, бессильным, как
бессильно само человечество, даже не способное выразить то, что отворяет
врата к лучшей жизни. Но именно всем этим оно, это мгновение, и определяет
жизнь, раз и навсегда; в память врезается бриллиантик - пусть стекляшка, но
не украденная - такого переживания: как тогда поднялся занавес, как
фортиссимо медных инструментов сотрясло зал своими синкопами, как сладостно
взлетели саксофоны; и это уже на всю жизнь; старая мифическая тяга к
иллюзии, которая в конце концов нас разрушит, потому что она - якорь
молодости, путы инфантилизма, эта иллюзия останется с нами слишком надолго,
чтобы потом начинать сначала - поздно может быть уже для всего. Сейчас я
играл, сила этой музыкальной слабости втянула меня в натужный шик бродячего
оркестра Л отара Кинзе; своим одолженным альтом я рыдал, как музыкальный
клоун, по моему лицу текли слезы - не знаю почему, этого никогда не знаешь;
может, слезы какого-то сожаления, что человек должен умереть, едва начав
жить; старая-престарая альфа и омега. Я уже не видел Хорста Германна Кюля,
передо мной раскачивалась фиолетовая спина Лотара Кинзе, дико взмахивающего
своим дико неточным смычком, и девушка из Моабита, поющая надтреснутым
голосом: эс гет аллее форюбер, эс гет аллее форбаи. Словно корабль,
штормующий в океане какого-то провала времени, какого-то клина, вбитого
между нормальным полуднем, закончившимся возле серого фургончика, и между
ночью, которая, несомненно, тоже будет нормальной (я не верил в
сверхъестественные явления), на постели, под окном со звездным небом. Нет,