"Йозеф Шкворецкий. Бас-саксофон" - читать интересную книгу автора

исчезает переливание пальцами нот в мозг, уста и снова к клавесину и к
струнам, из которых потом струится музыка, расцветает, звенит и поет;
остаются только контроль над пальцами, безупречно точное, автоматическое
тум-па-па, тум-па-па левой руки и жестяная, безличная мелодия правой;
совершенное, но обезличенное исполнение совершенного, идеального ученика,
этим контролем пальцев воплощенного в учителе; а есть и второй, худший конец
мечты, большинства мечтаний: они заканчиваются нереализованностью,
несвершенностью, на этой страшной свалке провинциальных городков, где время
постепенно высасывает гибкость из молодых тел, и души обрастают корой
смирения; где люди наконец приспосабливаются к Костельцу, принимают его
универсальную жизненную позицию и никогда больше не покушаются на тот
единственный, отчаянный (и тщетный) выход для человека - хотя бы на протест,
хотя бы на провокацию, если уж нельзя победить (а это невозможно, никогда -
не давайте себя обмануть поэтам, это все - лишь ожидание поражения, и то
скорее в бойне, чем в битве). Так играла она. громко, без чувства, с
педантичной точностью; каждый бас сидел, но все болело; нос подталкивал
такты вперед, и в них трепыхался неудающимся вибрато коротышка-Цезарь,
по-цирковому эмоциональный, но приблизительный в тональности; а упорный
хмурый гигант, гармоника которого звучала, как шарманка (бог знает, как это
у него получалось; наверное, давил на кнопки с огромной силой, и его большие
пальцы напряженно избегали ошибок). Лотар Кинзе играл лицом к оркестру;
в белом свете рампы было видно, как с его струн сыплется канифоль; туловище
раскачивалось, вздымая вихри воздуха, и канифольная пыль танцевала в едва
заметных реденьких волнах, пропадая во тьме: как и все. он играл громко, в
бесконечно чувствительных двухголосиях; не хватало только старушки с арфой и
бренчания монет о мостовую (но и это появилось: маленький горбун забряцал
треугольником); я закрыл глаза: все это действительно звучало параноидальным
оркестрионом: не только барабан, не только рояль - все в целом; идеальный
Спайк Джоунз; потом двенадцатый такт, и - это, пожалуй, было гипнозом -
невероятный меланж этих пяти дервишей (девушка со шведскими волосами не
играла - была она, как я потом узнал, певицей; а деревянный старик - просто
рыцарем); когда я снова дунул в саксофон, он тоже зазвучал карикатурно, как
гигантский клаксон с управляемой тональностью; я не напрягался с нотами, они
были абсурдно легки (все мы были хорошо тренированы на засечках синкоп в
ланцфордовских сакс-тутти), но меня одолевал смех: действительно смеющийся
слон. Да, скорее слон (слоновий трубный глас, ей зихь эс дер кляйне Мориц
форштельт), чем медведь. (Потом Лотар Кинзе мне рассказал, что вальс
переименовали вовсе не из-за тональности инструментов; причина была
идеологической - после битвы под Москвой.) И все же в этом было
удовольствие, и я забыл о своем смехе: если нет достаточного таланта и
слуха, всегда играешь с удовольствием, особенно когда ты не один, - хотя бы
в четыре руки, тем паче - с оркестром. На бас-саксофоне я играл первый раз в
жизни (и в последний; потом он навсегда исчез; его уже нет); у него был
совершенно другой звук, чем у моего тенора; но едва я почувствовал, что эти
огромные рычаги послушны мне, что я в состоянии извлечь мелодию из этого
хобота мастодонта, пусть простую, но узнаваемую, что этот громовой тон
контрабас-виолончели послушен движениям пальцев и напору моего вдоха, - я
был счастлив. Бессмысленная радость музыки облила меня золотым душем; музыка
ведь зависит не от чего-то объективного, а от нашего внутреннего состояния,
связана, пожалуй, глубже всего с человеческим; поэтому совершенно