"Сергей Шилов. Время и бытие" - читать интересную книгу автора

настораживающих своей предсказуемостью полдней, опрокидывающих спет во тьму,
мужское в женском, верх в низ с той неизъяснимой точностью и в подражание
ей, о которой всегда обманет свидетеля горизонт, распространяющая в воздухе
аромат мужского семени, превращающая в неспособные свершиться в нос грубые
лица лоб, несущие в себе, высказывающие в себе лоб, поэтому раскрывающие рог
только для ругательств, того ничто, на котором успокаивается, в пучине
которого единственный соответствующий чистому стихотворению колеблется лоб,
ту первостепенную роль, речь которой пронизала себя событиями встреч не с
самим собой только, заключающим мышление в омерзительный круг, бросающих его
в отвратительную темноту темниц с шевелящимися несчастными, шевеление
которых противоречит шевелению хаоса, перекрывает его но и с тем опытом
изготовившегося для схватки, борьбы и раздора бытия, который старался пройти
незамеченным, и ему это почти всегда удавалось, у рук, ног, голов сознаний,
не владеющих навыками письменности, не способных остановить его рогатинами,
загнать в зимнюю, покрытую белизной врожденного бумажного листа, в подземную
нору, чтобы там, наконец, найти порожденные им в священном одиночестве
малые, слепые, тыкающиеся друг в друга, токующие ответы, открывающие
невиданные ранее простор того, что в зыбком обманчивом видении выдает себя
за просадок, сражаясь с тенью в этой первостепенной роли, в которой
обнаруживает себя по собственному доброму волеизъявлению сама жизнь,
сочиняющая мемуар совместно с Галуа о своих похождениях в декамероне
письменности, весело гоняющая зверя по полю, травящая его, как травят байку
и побасенку, пританцовывающая в нетерпении, на поле брани и ругательства,
отказывающая представления с ровного радостного поля войны языков, липнущая
к подростку назойливым роем распространителей письменности, измеряющая
посредством исключительно только линейки и циркуля, которые она
сладострастно и предусмотрительно, объединило в чудесный прибор
штангенциркуль, черепа подростков, прибитые метко выпущенным словом в этой
чудовищной радостной войне языков, где еще шевелятся стоны, добиваются
раненые, на которых с размаху опускаются кафедры куртизанок, блеск и нищета
которых покоится, хранится в опыте, который обосновывает необходимость
избавления подростков от и без того небогатой их амуниции, тех восприятий,
что еще могут пригодится куртизанкам, вступающим в сношения только с
мертвыми подростками, подвластными в этом состоянии любым их только прихотям
в мертвые уста, которым, в мертвые глаза которым можно вложить любой смысл,
необходимый куртизанкам для перевозбуждения, мертвые гениталии которых,
наконец, можно заставить двигаться с любой мерой произвольности и формы, был
бы только онотологический опыт. Это был конец сомнению в верховной сущности
этого разговора, надстоящий и наседающий на полчище толпящихся у стен моей
письменности врагов моего письма, если такие вообще когда-либо существовали,
владычествующей так, как господин владычествует над рабом, превращающие
философию в ряд событий действительности языка, объединившегося народца
разночисленных и многоязыких идей, представлений мыслей, чувств, отрубей,
всех как один вышедших на защиту письменности, переодевшей и сохраняющей в
тиши своего одиозного храма, вырезанного солнцем в небе посредством земли на
недостаточную его полноту воздухом и незавершенность его спертости, ликующей
кипящей смолой философских текстов и маслом кипящей традиционной
растительной литературы заливающих головы врагов своих и моих также по
преимуществу, с неловкими стонами от этого спускающихся вниз по собственной
глотке, мотающихся и бодающихся своими стукающимися друг о друга головами,