"Сергей Николаевич Сергеев-Ценский. Медвежонок (Поэма в прозе)" - читать интересную книгу автора

чем-то воинский начальник. Иногда попадались в книгах загадочные цифры,
соскобленные ножом, а на их месте стояли новые, очень уверенные на вид.
Перепутаны были записи: то, что должно было попасть в одну книгу, зачем-то
попадало в другую; два довольно крупных счета показались подозрительны
генералу, и он отложил их, чтобы проверить после, не подлог ли; и, наконец,
остатков от сметных сумм оказалось что-то уж слишком много. Правда, они были
истрачены "на нужды полка", но долго искали к этим тратам оправдательных
бумаг, пока не сказал генерал:
- Нет, видно, уж не доищемся.
Больше всего путало и сбивало с толку то, что спокоен был генерал: как
будто это самое он и думал найти и, находя, не удивлялся. И странно было
видеть - насколько для него было просто все это полковое, как проста и
понятна в любой момент шахматная доска начинающих для игрока. Иногда он
бывал даже рассеян, курил и следил молча за кольцами дыма, в то время как
румяный подполковник отмечал, что нужно завтра проверить на складах.
Выразительно смотрел на вспотевшего казначея, поручика Дахнова,
делопроизводитель, старый надворный советник Рябуха, неистово по давнишней
привычке моргая тонкими черными веками; и, наклоняясь огромными ноздрями к
уху Алпатова, растерянно шептал Бузун: "Это донос!"
Отворачивался от него Алпатов, морщась и хмурясь, - противно стало все
Бузуново - и гладкая голова, и нос, и шепот, и, когда не обращался к нему
генерал, упорно смотрел он в окна. А в окна, светом из окон же и освещенная,
видна была напротив такая старая, давно знакомая мирная вывеска на маленькой
лавочке: "Спички, свечи и Красин" и внизу четкая фамилия лавочника:
"Беспрозванный".
Алпатов думал, что эта фамилия точно нарочно создана для доноса, думал,
что завтра может обнаружиться еще что-нибудь, несравненно более важное, о
чем он не знал; думал, что пригласит его, уходя, генерал, чтобы поговорить
наедине, начальственно, но просто.
Но в час ночи, уходя в гостиницу Чалбышова, не пригласил его поговорить
наедине генерал: у подъезда он холодно простился с ним, пожелав спокойной
ночи.


В эту ночь Алпатов не спал. Он хотел было разбудить Руфину Петровну,
так как было о чем говорить с нею, но она за день так уставала от возни с
Бобой, что жаль было будить. А рано утром, едва поднялось солнце, он прошел
в синюю детскую, поднял старших - Петю, Ваню и Олю, и в своем вечернем
мундире с орденами, медленный, выпуклый и простой, пошел не в лагерь, где
теперь, знал он, кипуче, в последний час готовятся к церемониальному маршу,
а совсем в другой конец Аинска, в поле.
Здесь подымался по буграм и лощинам перед тайгою низенький пока еще и
невзрачный иван-чай; в конце июня он расползется на версты кругом - станет
весь розовый, пышный, медовый, густой, по брюхо лошади. А желтого болотного
курослепа и теперь было сколько хочешь, и от него, росистого, у бугров и
лощинок был счастливо-пьяный, вихрасто-встрепанный какой-то вид.
Сочнейший осокорь, молодняк из пеньков, по дороге выгнал такие листья,
лопух-лопухом, что и поверить трудно было, что это трясучий осокорь.
Кричали дети Алпатову: "Посмотри!" Обрывали листья спеша, делали из них
зеленые зонтики. Поздний журавлиный косяк еле можно было найти глазами - до