"Генрик Сенкевич. Ганя (Повесть)" - читать интересную книгу автора

хватал что попало и швырял в него, а ксендз Людвик, нюхая табак, отвечал:
- Во славу божью, во славу божью!
Между тем рождественские праздники близились к концу. Теплившаяся у
меня надежда на то, что я останусь дома, ни в малейшей степени не
оправдалась. Однажды вечером господину опекуну заявили, чтобы он собрался
к завтрашнему утру в дорогу. Отправляться надо было спозаранку и по пути
заехать в Хожеле, чтобы Селим мог проститься с отцом. Действительно, мы
встали в шесть часов, еще впотьмах. Ах, душа моя в ту пору была мрачна,
как это зимнее утро, темное и ветреное. Селим был тоже в прескверном
настроении. Едва встав с постели, он заявил, что этот дурацкий мир
отвратительно устроен, с чем я совершенно согласился, после чего,
одевшись, мы вместе отправились из флигеля в дом, где нас ожидал завтрак.
На дворе было темно, мелкие, колючие снежинки, взметаемые ветром, хлестали
нас по лицу. Окна в столовой уже светились. У крыльца стояли запряженные
сани, и в них укладывали наши пожитки, лошади позвякивали бубенчиками,
возле саней лаяли собаки; все это вместе взятое являло, по крайней мере
для нас, такую унылую картину, что при виде ее сжималось сердце. В
столовой мы застали отца и ксендза Людвика, которые расхаживали взад и
вперед с серьезными лицами; Гани в комнате не было. С бьющимся сердцем я
поглядывал на дверь зеленого кабинета: неужели она не выйдет, неужели я
так и уеду, даже не попрощавшись? Между тем отец и ксендз Людвик принялись
давать нам советы и читать нравоучения. Оба начали с того, что теперь мы
уже находимся в том возрасте, когда нам не нужно повторять, что такое
учение и труд, тем не менее оба ни о чем другом не говорили. Все это я
слушал с пятого на десятое, едва не давясь гренками с теплой винной
подливкой. Вдруг в комнате Гани послышался шорох; сердце у меня забилось
так, что я едва усидел на стуле. Но вот дверь отворилась и вошла... в
утреннем капотике и папильотках мадам д'Ив; она нежно меня обняла, а я с
досады за испытанное разочарование едва не запустил ей в голову стакан с
подливкой. Она, со своей стороны, также выразила надежду, что такие
порядочные молодые люди, наверное, будут отлично учиться, на что Мирза
ответил, что воспоминание о ее папильотках придаст ему силы и упорства в
работе; время шло, а Ганя не появлялась.
Однако мне не было суждено испить эту чашу горечи до дна. Когда мы
встали из-за стола, Ганя вышла из своей комнаты, еще заспанная, вся
розовая, с растрепанными волосами. Когда я пожимал ей руку, желая доброго
утра, рука ее была горяча. Мне тотчас пришло в голову, что у Гани жар
из-за моего отъезда, и я разыграл в душе чувствительную сцену, но это было
просто со сна. Через минуту отец и ксендз Людвик ушли за письмами, которые
они посылали с нами в Варшаву, а Мирза выехал за дверь на огромной собаке,
только что вбежавшей в комнату. Мы остались с Ганей наедине. К глазам у
меня подступали слезы, с уст готовы были сорваться нежные и горячие слова.
Я не имел намерения признаваться ей в любви, но меня так и толкало сказать
ей что-нибудь вроде: <Моя дорогая, любимая моя Ганя!> - и при этом
расцеловать ей руки. Это была единственная подходящая минута для такого
порыва, потому что на людях, хотя никто не обратил бы на это внимания, я
бы не посмел. Но эту минуту я упустил самым постыдным образом. Вот-вот я
уже приближался к ней, уже протянул к ней руку, но сделал это так неуклюже
и неестественно, таким чужим голосом воскликнул: <Ганя!>, что тотчас
отступил назад и умолк. Мне хотелось избить себя. Между тем Ганя начала