"Виталий Семин. Сто двадцать километров до железной дороги" - читать интересную книгу автора

которые я видел и которых не видел. Я соблазняю - никакого результата. Не
верят, что ли? Ну хорошо, хозяйка почти никуда из хутора не выезжала, но
ведь дед Гришка служил в молодости где-то под Ленинградом, видел большие
города, воевал в Отечественную и вообще выезжает иногда из хутора. Почему же
он так иронически улыбается, словно ничему не верит? Я растравляю себя,
спать потом не могу, а он, ничего не ответив мне, выкурит свою самокрутку,
выпуская дым в поддувало, - курит он, сидя на маленькой скамеечке у печки, -
и пойдет спать.
Ночью меня мучает - абстрактный гуманизм, конечно, но что поделаешь! -
мысль: как же так, вот эта моя хозяйка, женщина с натруженными, всю жизнь
работающими руками, и умрет, ни разу не повидав Москвы, больших городов,
картинных галерей, ничего не увидит. Ведь страшная несправедливость! И
тянется у меня уже совсем маниловская мечта: вот бы повезло мне с деньгами,
книжку бы, что ли, написал, а ее бы издали, - взял бы я хозяйку и повез бы
ее в Москву, покатал бы на метро, повел бы к университету на Ленинских
горах, чтобы она задрала бы голову и ахнула, чтобы уже навсегда удивилась и
никогда бы не прощала ни себе, ни тем, кто так плохо управляет колхозом. И
чтоб я удивился ее удивлению и потрясся ее потрясению. Смотри, человек, что
может человек!..
Утром после таких споров я прихожу в школу умиротворенным, глубоко
уважающим своего директора. Не смеюсь над ним, когда он на перемене вытащит
свои карманные часы и спросит:
- Андрей Николаевич, а сколько на ваших? А на ваших, Мария Федоровна?
Вы знаете, я вчера чуть было не забыл завести часы. Да. Уже лег, а жена -
значит, что? - спрашивает: "А ты завел часы?" Я кинулся, а там завода
чуть-чуть. Представляете? Встал бы утром, а часы показывают... два часа
ночи.
Такая возможность кажется ему настолько смешной и занимательной, что он
еще несколько раз повторяет: "Вы представляете: встаю утром, а на часах два
часа ночи!" Ну что ж, я готов подхихикнуть, чтобы сделать ему приятное. Он
три десятка лет тянет и тянет хуторских ребят к Москве, поддерживает между
ними и тем, что делается в большом мире, постоянную связь. Я даже готов
выслушать его замечания и советы и не очень морщусь, когда он идет на мой
урок. Черт с ним, пусть слушает, пусть говорит - я перетерплю. И я терплю
почти весь день, но где-нибудь на последней перемене вдруг на каком-нибудь
пустяке взрываюсь. Взрываюсь, когда мой директор опять что-нибудь обобщит:
- Андрей Николаевич, знаете, к какому выводу я пришел? Надо все
фиксировать на бумаге (это я у него попросил чертежное перо, чтобы написать
плакаты). - Значит, что? Мария Федоровна в прошлую субботу красный карандаш
брала и не вернула, завхоз - стиральную резинку. Нет, так невозможно. Я вас
заставлю все фиксировать на бумаге. Зафиксированное всегда можно проверить.
Позавчера я сказал Марии Федоровне: "Нужно использовать наглядность". А
сегодня заглянул к ней в класс - ни одного чертежа, ни одной диаграммки.
Приедет комиссия - я виноват. Спросят Марию Федоровну, а она заявит:
"Директор мне ничего не говорил". А если все зафиксировано...
- Не нужно мне ваше перо, - говорю я. - Мне в сто раз легче в райцентр
восемнадцать километров протопать, чем у вас брать перо!
Я собираю тетради, хлопаю дверью и отправляюсь на урок. Долго вытираю
ноги на порожке, отрываю от подошвы прилипшие вместе с грязью пучки курая,
сердито осматриваю доску - вытерта ли? Пробую пальцем тряпку - влажна ли?