"Ю.Семенов. Гибель Столыпина (Повесть) [И]" - читать интересную книгу автора

ни права, ни чести... Какая страшная противоестественность... Имени в
образе матери сокрыт смысл смены поколений, преемственности,
бесконечность, надежда на продление памяти... Но любовь к ребенку
неразрывно увязана с жестоким принципом наследования, который есть альфа и
омега семьи, а она - фермент государства, живущего гнусными законами,
совершенно отличными от тех, каким изначально предана мать... Жестокий
парадокс; поддается корригированию или нет - вот в чем вопрос? Древние
греки не понимали высокого значения кормящей матери, у них не было ни
одной скульптуры, посвященной материнству, - сплошной культ плодородия,
сытость, довольствование минутным наслаждением... И - в противовес этому -
насилие времен инквизиции вознесло культ матери, когда пронзительная,
чувственная Мария стала сдержанной божьей матерью, когда забота о ребенке
соединилась с выражением идеи длительности, которое тем не менее надобно
было подтвердить кровным династическим правом... Вот какие игрушки, мой
Адамек...
Чтобы тебе стало хорошо и спокойно, я должен три месяца жить в горах,
тогда я смогу прижать тебя к сердцу, и услышать, как ты спишь, и
прикоснуться губами к твоему лобику, и ощутить твое тепло... А чтобы все
это стало доступным мне, я обязан отринуть самого себя, отказаться от
своей идеи, и твоя мама тоже, и мы вкусим спокойного счастья, и будем
рядом, и нам не страшны станут годы, потому что ты будешь расти, а потом у
тебя появится любимая, и после ты принесешь в наш дом своего маленького, и
мне будет совсем не ужасен мой последний час, оттого что я буду видеть,
слышать, а потому - знать, что я о с т а л с я в тебе и твоих детях... И
как невелика плата за это: жить подольше в горах, пить козье молоко,
дышать студеным синим воздухом ущелий и не думать про то, что какие-то
другие матери рожают рабов, без права на мысль, хлеб и на честь, будь же
ты проклято, сердце, которое и есть на самом деле кровоточащая память
человеческая... Я бы мог обратиться с молитвою к Христу, мой Адамек, но
как же мне просить его, если он, пришедший в этот мир с идеей Добра, с
материнской идеей, стал ныне суровой моралью повелевания и
всевластвования? А если Бог человеку не в помощь, то кто же? Надежда на
соседа, добрая надежда, но ведь ты - тоже сосед людям, мой сын...
Ты простишь своего отца, Адам? Вправе ли ты простить мне то, что ты
лишен меня и мамы? Кто даст мне это прощенье? Но ведь не себе я ищу
счастия, не себе!
- Пан Домский, - ладонь доктора Корчака легла ему на плечо. - Пойдемте
ко мне...
Вы задерживаете дыхание, это - плохо... Вы отдохнете у меня, а потом
позволю вам подняться к Адамеку еще раз... Пошли...
В кабинетике Корчак поставил на спиртовку кофе, по-интересовался, не
голоден ли гость; недоуменно, наново обсмотрел Домского, когда тот сказал,
что ему всего тридцать три, вполне можно дать пятьдесят, потом спросил:
- Вы боретесь оттого, что это стало для вас привычкой, или
действительно верите, будто жизнь можно изменить хоть в малости?
- Действительно верю... Доктор, а отчего у мальчика ссадина на виске?
- Трудные роды... Его сюда привезли ко мне, словно стебелек, в чем
только жизнь... Нет, нет, сейчас он набирает, сейчас все позади... Это
пройдет, очень красивый ребенок, он - ваша копия...
- Мне кажется, сейчас еще об этом преждевременно говорить, комочек,