"Владимир Санин. Точка возврата (Повесть)" - читать интересную книгу автора

аритмией, не дойти ей своими ногами в поземку. Да и сам я одряхлел,
признался он, ревматизм вцепился, как собака в медведя, и шву от аппендицита
всего месяц, не разошелся бы.
Так брел он, опираясь на лопату и горюя, что стал он совсем не тот и
что вытекают силы, как вода из опрокинутой бутылки. И вспомнил он себя на
первой своей зимовке: волосы - расческа ломалась, в сорокаградусную стужу -
грудь нараспашку, кровь - что твой кипяток, сил девать было некуда - оленя с
охоты на плечах нес, песню мурлыкал. Работал, ел за троих, в аврал хоть
сутки, хоть двое мог не спать - молодость! И все мечтал, что когда-нибудь
каюру надоест раз в три месяца гонять за почтой на материк, и пошлют туда
его. А мечтал он потому, что в ста двадцати километрах от острова, в
поселковой столовой объявилась живая женщина лет двадцати, в крепдешиновом
платье и туфельках-лодочках, как рассказывал каюр. В этом наряде он видел
ее, когда приезжал за письмами под Новый год. Зимовали на станции семь
мужиков, над трепом каюра они посмеялись и забыли, а Белухина тот рассказ
ошеломил - вся кровь взбунтовалась, голова закружилась. А каюр все добавлял,
раззадоривал: и румянец у нее во всю щеку, и коса до пояса, и руки белые от
плеча, а об улыбке и говорить нечего - упадешь! Белухин догадывался, что
каюр брешет, но в платье и туфельки поверил, и так они часто мерещились ему,
что увидеть ту девушку стало понемногу главной целью его жизни. Отпрашивался
- засмеяли, начальник и слышать не хотел, затыкал уши пальцами: механик на
станции был один. И тогда Белухин, потерявший сон и покой, придумал план:
задобрил радиста посулами, обучил его обращению с движком, порасспросил как
следует каюра, вызубрил наизусть дорогу и тихой ночью, когда все спали,
оставил записку с извинением и укатил на лыжах на материк. За сутки вышел к
берегу, откуда до поселка было километров семьдесят, попал в пургу, вырыл в
снегу на подветренной стороне горушки убежище и прожил в нем три дня.
Проводил пургу, двинулся в путь, потерял ориентир и неделю блуждал по
тундре, оголодал, померз и терял последние силы, но уложил из карабина
оленя, выжил благодаря тому оленю и благополучно набрел на поселок. Там его
ждали, даже не раз выходили искать - каюр на упряжке прикатил, рассказал про
чудака, и теперь сбежались смотреть: ну и ну, в кино такое не увидишь!
Развлечение! Со смешками и подмигиваньем взяли под руки, повели в столовую,
и там Белухин увидел девушку в крепдешиновом платье и туфельках-лодочках:
обычно так она наряжалась на праздники, а тут прослышала, что чудак
объявился, и ради него, для смеху, надела. Но никакого развлечения не
получилось. Молча смотрел на нее Белухин, и хотя на человека не был похож -
оборванный, грязный, обросший щетиной, ни девушка, ни кто другой не
смеялись. Непонятно, почему - но притихли, не смеялись...
Ничего не наврал каюр, все было: и румянец, и коса до пояса, и руки
белые от плеча, только о глазах каюр ничего не сказал - наверное, не понял,
не туда смотрел. Таких чистых глаз Белухин не видел ни у кого - чистых, в
этом было все дело, будто утренней росой промытых глаз, широко раскрытых от
внезапной догадки: "Ты?"
С того дня на тридцать с лишним лет постарел Белухин, и Анне
Григорьевне то платье крепдешиновое не надеть, и в те туфли-лодочки ноги
распухшие не вбить, но воспоминание о сумасшедшей любви осталось, и берег,
не расставался с ним Белухин, и чем больше старились они, тем дороже оно ему
становилось.
Отрада мудрой старости - безумство молодости.