"Давид Самойлов. Люди одного варианта (Из военных записок) " - читать интересную книгу автора

ощущения обязанностей, разделяемых со всеми, и в той же степени от ощущения
особой ценности своего лица, как равного любому другому.
Верно понятое преобладание обязанностей над правами - главный залог
существования в "большом времени" лиц, идеологов, поколений.
Потребность запечатлеть себя в "большом времени" есть у каждой среды и
у каждой личности.
Но большинство пытается проникнуть в "большое время" через дверцу
малого, хотя бы способом Герострата. Такие явления, в общем, где-то лежат
пестрыми пятнами на поверхности "большого времени", суть же в том, чтобы
достижения поколения или личности расположились в самом его массиве. А это
возможно лишь при отсутствии посягательства на особые права в современности,
то есть при уважении к естественному движению реальности без навязывания ей
чужеродного господства - господства личности не совершенной, поколения не
посвященного, духа бренного и самоуничтожающегося. Я бы, конечно, с большей
иронией отнесся к моему тогдашнему способу отношений с действительностью,
если бы он не был принадлежностью многих юных интеллигентов начала войны.
Здесь речь идет не просто о моей жизненной неопытности, а об идеализме
целого поколения. И у меня нет охоты смеяться над идеализмом.
У нас принято уважать идеализм отрицающий - это мода, или убеждение,
или русский обычай.
Идеализм нашего типа надменно третируется людьми, которые были умнее,
но не смелее нас, а теперь уже и не умнее. Они не хотели участвовать. В чем?
Не было ли их самоустранение самосохранением? Не знаю. У них-то вот и
принято считать наш идеализм незрелостью ума. Не знаю.
Литвиненко был одной из реальных зацепок моего младенческого опыта.
Тем томительнее для совести оказалась его ужасная судьба.
Расскажу о ней кратко, ибо мало что знаю.
В горной бригаде на фронте я попал в пулеметный расчет. А Литвиненко
стал оружейным мастером. Он ходил по нашей длинной обороне, проверяя
пулеметы и производя мелкий ремонт. Покурим, бывало, и разойдемся.
Месяца через три - уже зима настала - он ходить перестал.
Я как-то попросил командира роты прислать Литвиненко, чтобы поглядел
пулемет. И тот рассказал мне следующее.
Литвиненко будто бы подговорил двух солдат-украинцев ночью убить
командира взвода и перейти на сторону врага. Те сперва согласились, потом
один передумал и рассказал про их замысел рыжему капитану из контрразведки.
Трибунал приговорил двоих к расстрелу перед строем, а третьего, который
передумал, к десяти годам жизни в лагерях.
Литвиненко я видел в день его расстрела. Он сидел на снегу у землянки
комендантского взвода. Рядом стоял часовой. Башмаки без шнурков были надеты
на босу ногу. Шинель без погон расстегнута. Осунувшееся лицо обросло редкой
щетиной. А татарские узкие глаза безучастно уставлены в какую-то
расплывшуюся точку. Несосредоточенные, невидящие, мертвые глаза.
Я прошел мимо по тропке. Литвиненко меня не видел. Он, наверное, уже
пережил свою смерть, и даже телесное его существо не чувствовало стужи, не
воспринимало движения, само не желало движения. И воля телесная, воля к
жизни, заставляющая вопить, вырываться, молить о пощаде, тоже умерла уже и
заледенела в пассивном ожидании того, что неминуемо свершится сейчас или
через час.
Вспомнил я тогда и странную фразу Литвиненко. И другую, из какого-то