"Владимир Рыбаков. Тяжесть " - читать интересную книгу автора

невольно внушающее ему острое уважение к самому себе, и - одиночество в
одиночестве этой нелепой, еще хрустящей хлопчато-бумажной гимнастерки. И все
страхи, все рухнувшие надежды на быструю дружбу суровых мужчин в мире
какого-то долга, внезапное чувство смертельной злобы к почти ровеснику с
двумя лычками на погонах, берущему равнодушно лучшие куски пищи в столовой;
к новому миру, поясняющему старый так, что и не понять, не найти концов... И
все, нашедшее выхлест - временный, но выхлест - на мне.
Мне ли не понять его?!
"Видно, не доконал Кырыгла", - подумал я, бросая в его, сцепившуюся с
моей, жизнь слова, заставившие его грудь заполнить все пустые промежутки
гимнастерки:
- Если ты так глуп, что не можешь выучить устав, то хватай швабру и
надрай полы... живее! - И обратившись к равнодушному парню из-под
Свердловска, Боголову: - Никита, разводящий твердо стал на ноги? Ты
проследи, он из второй роты.
Боголов кивнул головой. До шести вечера я был помначкара. Впереди,
наконец, был сон, позади - двадцать часов холода вперемежку с теплом.
Удушливый, спертый воздух комнаты для отдыхающей смены, вонь портянок,
привычно набросили на тело саван, в который я закутался с последней мыслью,
что можно вычеркнуть еще одни сутки, отдаляющие от дембеля.[9]
Солдат спит - служба идет: эта истина пронизывает всю службу,
обожествляя пружинную кровать. Выводя на конверте обратный адрес:
Уссурийский край, село Покровка, в/ч 763438, - я всегда думал о сладостном
безличии моей кровати, и во мне быстро растекалось приятное чувство, похожее
на воздух под одеялом.
Кадрированная артиллерийская часть, носившая этот самый номер на своем
знамени, шишом торчала на далеком отшибе села. Она была окружена военным
городком, на холме над рекой возвышался серой глыбой этажей "Чикаго"
(ансамбль офицерских домов), прозванный так за боязнь самовольщиков
проскальзывать мимо него. "Чикаго" по-собачьи стерег выход из части и кусок
дороги, ведущей к селу. И только поздней осенью, когда день устает к четырем
часам, можно было проскользнуть мимо "Чикаго", в окнах которого бдительно
скучали офицерские жены, к сельмагу за бутылкой спирта.
Это была единственная дорога - желтая летом, черная зимой - ведущая
кого к алкогольно-му забытью, кого к той душевной теплоте, которую способна
влить только женщина. Дорогу, по которой монотонно тряслись грузовики,
угрюмой бороздой пересекала тропа. Это была тропа-тупик: один конец -
КПП,[10] другой - караульное помещение. Начала же не было.
Равномерный звук печатаемых шагов новой смены караула заставил Колю
Свежнева разбудить меня:
- Проснись, отец командир! Иди отчитывайся за инвентарь, - кажется,
одной кружки не хватает, новое общество строится на сознательности.
Не хотелось открывать глаза, во рту было кисло и клейко, придавленное к
топчану собствен-ным весом тело не хотело оживать, мысли были зажаты
желанием остаться во тьме.
Кружка нашлась после рвущих нервы поисков в сушилке (чифирщики в
сердечном возбуж-дении оставили ее там), зато все шахматы остались на
месте - нет худа без добра. Поглаживая помятое лицо, я вышел во двор на
построение. Чичко проверял с новым начкаром Ломоносовым наличие губарей на
губе. Ломоносов был грузным мужиком тридцати лет, по слухам служил раньше в