"Владимир Рыбаков. Тяжесть " - читать интересную книгу автора

ей... Вместе с чувством пустой радости приближается и вырастает караульное
помещение, старое, серое и очень свое. Я остановился, сжег бумажку, нашел
ветер и кинул в него пепел. Толкнул дверь с тупым облегчением. Спросил:
- Начкар пришел?
Лейтенант Чичко сидел в своей комнатушке, нетерпеливый. Глаза
синеватыми опускающи-мися веками говорят о бессоннице, сапоги блестят,
кокарда торчит ровно над носом. Увидев меня, он радостно воскликнул:
- Мальцев! Ну как, была проверка?.. Слава Аллаху! Скажу тебе, нынче не
баба попалась, а гнилой стог сена. Все здесь трухлявое... Да что там...
Бывало в Москве... Китайцы вот... Устал, Святослав?
Чичко постарался с участием взглянуть на меня. Я не чувствовал ни
жалости, ни раздраже-ния, глядя на него; вспомнил почти с грустью
лейтенанта, которого убил. А Чичко... Что Чичко?! Работал себе в колхозе,
смеялся над людьми, спящими на простынях, по ночам глушил рыбу в ставках
соседнего колхоза, мечтал получить паспорт, уйти в город и щелкал пальцем по
фотогра-фии Останкинской башни, пока не явился вербовщик в заманчивой летной
форме, с грудью, усыпанной значками, с клейкими словами об училище в Москве,
где на гауптвахте сидел Пушкин. Чичко слышал о Пушкине в школе, и ему стало
приятно, что можно говорить с летчиком о человеке с кудряшками на голове,
странное лицо которого, он часами рассматривал на обложке учебника. У Чичко
стало в груди таинственно. Он закивал головой и развесил уши.
Три года в училище ходил по струнке, печатал шаг, напичканный
глупостями о солдате, в первые увольнения слюнявил от восторга к себе и
своему мундиру московские мостовые, чтобы в следующие искать укромное
парадное, могущее приютить его с бутылкой, прижатой к жадному рту. И явился
двухзвездный салага-уставник в часть, чтобы уже через месяц догадаться, что
без сержанта он - не лейтенант и не командир взвода. Вот он и выламывается:
"Святослав"...
Было скучно слушать его комканые фразы, невольно стеречь телячьи глаза,
запачканные тоской. И я уже по привычке стал смотреть поверх головы Чичко на
портрет Ленина, взгляд которого упирался сквозь паутину мне прямо в лоб.
Часто в ленинской комнате я смотрел на эти глаза, окружающие меня со всех
сторон, с четырех стен, независимо от выражения лица смотревшие одинаково;
глаза цепкие, не русские, не с лукавинкой, а с мощной хитростью. Я был
маленьким перед ними, они напоминали страшный приказ. Очень редко смотрел на
них с той жалостью, с какой всматриваются в судьбу крупного неудачника, чаще
чувствовал к ним ненавистное мне самому уважение.
- Ладно, - сказал я, - спи, лейтенант, спи, только вот портрет
Владимира Ильича стоило бы избавить от пыли, а то, чего доброго, Рубинчик
войдет - вряд ли парторг будет доволен, если заметит.
Чичко вздрогнул, и я с радостью увидел, как соскальзывает с его лица
сон, как телячьи глаза становятся свинячьими. Испытывая к портрету уважение,
вышел в помещение для бодрствующей смены.
Кырыгл сидел, скрючившись, возле печки, новая гимнастерка топорщилась,
глаза с мертвым упорством упирались в пол, тело вздрагивало от боли при
каждом движении. Легкая судорога избороздила его лицо при моем появлении.
Мое лицо, не совсем ясно, быть может, для него самого, ударило Кырыгла
пожирающей ненавистью.
Мне ли было его не понять: свалившиеся на него непривычные унижения и
их прожигающая нутро оголенность, всеобщее презрение, своей плотностью