"Борис Поплавский. Домой с небес " - читать интересную книгу автора

злобно внутренне передразнивал их полурусские обороты речи.
Поэтому все любили танцевать. Во-первых, конец разговорам, во-вторых,
сексуальное освобождение, тайный сексуально-эстетический разряд до скуки
сдавившей сердце молодости. Любили и выпить, но боялись, ибо где-то около
ходил и жил грозный бородатый создатель, поддержатель, блестящеглазый,
золотоочковый бывший революционер, ныне ученый химик и крупный деловой
мужик.
Странно в солнечной тишине сада на скалистом мысу звучал механический
голос граммофона. Печально, надтреснуто, как будто издалека, из Парижа, как
будто по телефону слышный, слышимый. За окном ослепительная, полуденная
духота сменилась теперь неподвижной, сияющей духотой вечерней. Цикады
кричали еще громче, но сад был уже освещен оранжево-розовым светом закатных
облаков, а за ними внизу море приобретало уже тот странный, свинцовый,
тяжелый масляный блеск, который сразу делал все угрожающим и чуть
нереальным, так что вот-вот и жди, что между двумя ветвями на далекой
глади - до странности по-сонному, по-астральному четкий - появится черный
эгейский корабль с неподвижно висящим буро-красным парусом.
Медленно-спокойно, печально-упорно, как пчела, звенел граммофон, и все
продолжало наливаться красноватой, отраженной яркостью неба.
Вдруг понимая, вдруг видя что-то новое, чужое и неизбежно мучительное в
Тане, Олег уже не верил, что это она все утро бродила, хулиганила с ним;
сумрачно кокетничая с Безобразовым, Таня опять была величественной,
каменной, тяжеловато-надменной.
Несколько раз уже Олег пытался встать и пригласить Таню, но сердце
начинало так мучительно биться и он казался вдруг сам себе настолько
неуклюжим, уродливым, узкоплечим, что он, психопатически боясь отказа, не
мог решиться, но все-таки наконец встал. И едва помня себя, едва прикасаясь
к Тане, обнял ее. Граммофон заиграл "Jalousie",[8] медленное, навсегда
памятное цыганское танго того лета, и так, едва дотрагиваясь до нее, едва
смея двигаться, он поплыл с нею по комнате, и комната поплыла перед ними в
розовато-душных сумерках неподвижного августовского вечера. Они танцевали;
сердце Олега вдруг обнаруживало, открывало, понимало, что они вместе плывут
в бесконечную и бесконечно-долгую боль, в униженье, пораженье, обиду,
разлуку, но сила отплытия, отрыва, отчаливанья от земли и старой жизни была
так могущественна, так нова, так стремительна, что Олег, не помня себя, не
защищаясь, сам до боли раскрываясь, шел на нее, как будто шел на бритву, -
тая, гибнучи безвозвратно, продаваясь в рабство в горячем розовом
неподвижном воздухе вечера.
Звуки, тихо звеня, тихо, глухо рождаясь, медленно летя сквозь густой
воздух, буквально рвали теперь, губили Олега, сладко до боли, больно до
сладости входя, вплывая, врезаясь в сердце. Казалось, огромные дали, горы,
фрески, сказочные описания городов и путешествий раскрывались где-то за
окном, и он кончиками пальцев не смел прикасаться, не смел чувствовать
грозного, необычайного тела танцующего с ним божества. Танец кончился, но
Олег теперь знал, что надолго раскрылось, проснулось сердце. Знал также, что
Таня не любит и, может быть, даже никогда не полюбит его. Сумерки сгущались
в нем ощутительно до задыхания, мучило его, сладостно резало душу что-то
летнее, грозовое, неповторимое навек. И долго потом в своем лесу, как беглые
каторжники, он и Безобразов, сидя друг против друга у двух пней, жевали
безвкусный рис с томатами, заедая нечищенным сладким огурцом, присмирев от