"Борис Поплавский. Домой с небес " - читать интересную книгу автора

постигаешь ты, что сущность всех вещей находится на самой их поверхности, не
за вещами, и некуда за нею ходить.
Раскрой ладонь и поцелуй ее. Не внутри между костями и кровью
раскрывается тело, а в золотой откровенности своей в коже. Кожа есть
откровение тела, усталости, счастья, здоровья, страха, порока, вожделения, и
нет ничего глубже кожи. Целуй горячую кожу земли, гладь ее, нюхай и пробуй
на вкус, не под кожей, а в ее обнаженности раскрывается, дышит душа земли, и
нет ничего глубже поверхности. Но чем была бы кожа без зрителя своего, не
царапает ли себя от отвращения запоздалая девственница, не знающая мужа, так
вот и вся красота мира радуется твоему зрению, как оно ей. Смотри,
Безобразов, земля легко выносит тебя, как огромное дерево легко выносит
птицу ситуирующую, раскрывающую, подчеркивающую его величину сказочным
отдалением своего полуденного пения. Ты и земля хорошо понимаете друг друга,
и потому так ровно дышит грудь, как будто и нет дыхания, так спокойно бьется
сердце, как будто отсутствует вовсе. Вещь сама себя видит в тебе и сама себя
в тебе находит прекрасной. Ты - зеркало мирового тепла, ставшего вещами, и
ровноспокойно, безо всякой мути расстилается оно перед тобою, как перед
голубым лицом мира. Добродетель же зеркала есть и твоя добродетель: все
отражать, всюду присутствовать, терять себя, теряться в зеркале зрения,
непоколебимо, не дрогнув, встречать ослепительные человеческие глаза. Так
встретился ты и, почти не дрогнув, отразил тяжелые Татьянины глаза, и только
на мгновение зарябила поверхность, разошлась чуть видными кругами, полосами,
лучами и снова расправилась. Нет, Аполлон, ты не найдешь Бога в человеке,
пока не полюбишь человека в Боге. Все личное кажется тебе неприлично,
назойливо привязанным к самому себе, больше всего обреченным самому себе,
обязанным благородством игры защищать свою неповторимость, и поэтому
неприлично бояться смерти. Зрение же одного полдневного зрителя есть
продолжение зрения другого, если это хорошее зрение и он умеет забыть себя,
забыться в зримом, в самодовлеющем совершенстве зримого.
Но ты устал, Безобразов. Ты незаметно для себя смертельно устал
торжествовать, устал видеть, устал быть видимым. Так самый яркий час недалек
от первого вечернего сумрака, а ночью исчезает и зритель, и зримое, и только
звезды и горячие живые сердца неподвижно кипят в своей ненасытимой жажде
счастья. Потеряв жажду, ты потерял эту вездесущую ночную жизнь, Аполлон, ты
теперь самый поверхностный человек в мироздании, потому что жажда и боль -
его глубина, а тебе небольно.
Тихо, медленно, как огромная солнечная волна, сквозь тысячу форм и
мучений мир приходит к очевидности самого себя и не может себя вынести, и
долго в солнечном оцепенении, прощаясь, он смотрит на самого себя с высокой
горы, удивляясь своей бесполезной красоте... Сила твоя, Безобразов, в отказе
от всякого участия, в отказе от обиды и боли, в отказе от гордости и
обвинения, в этом - стеклянная, золотая, неживая чуждость твоя всему живому.
Но почему так больно было, так больно, почему не что иное, как боль дышит
солнечным звоном от раскаленных камней?
Как часто, почувствовав неожиданный отпор, ты с религиозным немым
удивлением всматриваешься в лицо противнику, повторяя про себя: этот человек
свободен предпочесть свое зло моему добру. Как будто вдруг проснувшись и
впервые ощутив всю непоправимость этой свободы и смутно вспоминая то давнее,
то мировое мгновение, когда все небо с тысячами его ослепительных глаз
замерло в страхе...