"Борис Полевой. На диком бреге" - читать интересную книгу автора

волос. Сколько раз это уже было, и сколько обещал он ей: "Гануся, потерпи,
последний раз!" И вот зазвучало: "Дивноярское, Дивноярское. Пришло
письмо..." Все забыл, все бросил, и вот они снова, бездомные, несутся
неизвестно куда. Бродяга!.. Пройдысвит!.. Цыган проклятый!..
А ведь как хорошо зажили было в последний год в Усти... В темноте каюты
перед женщиной возникло жилье, которое они только что покинули: низенькие
комнатки в одноэтажном доме, рассчитанном на четыре семьи; кухонька, которую
Олесь обложил кафелем, кресло перед печкой, где так хорошо было посидеть с
шитьем или штопкой. Со всем расстались, все распродали, кроме этой дурацкой
складной мебели, которую он всюду таскает с собой. С любимым креслом Ганна
не смогла расстаться. Оно ехало с ними где-то в багаже. Но куда его
поставишь - в палатку? В барак? Все равно выбрасывать придется.
Олесь завозился на подушке, и Ганна отчетливо услышала: "...А
эксцентрики переставьте..." И опять, почмокав губами, задышал спокойно,
ровно. Женщина отодвинулась, неприязненно посмотрела на остроскулое лицо...
Эксцентрики! И во сне машины... Какое ему дело до ее горестей, до забот
семьи, ни о чем не думает, эгоист! Ей показалось, что дочка сбросила одеяло.
Ну так и есть. Встала, укрыла девочку, поправила подушку у сына, выглянула в
окно. Пароход шел правым берегом, а левый, скалистый, поросший поверху
редкими голыми елями, виднелся с поразительной четкостью, будто тушью
нарисованный на синей, обрызганной белой краской кальке. Отсветы луны,
пересекавшие все пространство до подножия скал, холодно мерцали,
переливаясь, и вода, вспарываемая колесами, казалась от этого тяжелой,
черной, будто нефть. Кругом ни огонька. И таким одиночеством пахнуло на
женщину от этого мрачного пейзажа, что, передернув плечами, она поскорее
нырнула под одеяло, прижалась к мужу и зашептала: "Любый мой, ну зачем мы
туда едем? Чего нам не хватало в Усти?"
Четверть домика, клочок земли, огородик, куры, даже вишенки. Ей
вспомнилось, как однажды принес Олесь под мышкой, будто банный веник,
несколько вишневых саженцев, присланных ему каким-то приятелем с Украины.
Вся семья, как на гостя земляка, смотрела на эти слабенькие прутики с
жидкими бороденками корешков. Вишни росли и в Полтаве, на родине Ганны, и на
Днепре, откуда был Олесь... "Вышни! Вышни!" С величайшей тщательностью
прутики посадили на солнечное местечко, так, чтобы дом закрывал их от злых
ветров. На зиму обертывали деревца газетами. И ведь выходили! В прошлом году
вишни цвели, дали завязи, вызрели в хмуроватом неласковом климате.
Получились кисловатые, но крупные. Их было мало - так, горсточка, но как они
были дороги, эти родные "вышни", выросшие в суровом краю. И Ганна
представила палисадник у дома и эти деревца, сгибающиеся под напором ветра:
никто не укроет их на зиму, не окопает снегом. Останутся они, голенькие,
стоять на морозе... Вспомнилась Катерина, жена механика, въезжавшего в их
квартиру. Этой толстухе передавала Ганна и свой огородик, тяжелые зеленые
гроздья помидоров на кустах, не дозревшие еще гарбузы, лежавшие, как
булыжники, среди желтых, повядших плетей, и эти юные, нежные деревца.
Передавала и наказывала, как со всем этим обращаться. Но толстуха рассеянно
говорила: "Да, да, сделаю. Обязательно сделаю, Ганна Гавриловна, не
беспокойтесь". А сама, должно быть, и не слушала, думала о новой квартире,
прикидывала, что куда поставить... Разве эта сохранит?!. И Ганне стало
горько, будто в чужих, холодных руках оставила она детей. Горько и вдвойне
обидно оттого, что эту горечь так никто с ней и не разделил. Она всхлипнула