"Затишье" - читать интересную книгу автора (Крашенинников Авенир Донатович)


Художник Е. Нестеров

глава двенадцатая

Бочаров вышел из больницы в первых числах апреля. В ушах комариный писк, ноги в коленках не держат, в лице ни кровинки. Наталья Яковлевна посылала к нему Яшу — заштопала и вымыла сюртук, подарила ситцевую рубашку. Но все равно Бочаров походил на босяка, вылезшего на свет божий из холерной трущобы.

Он заключен был в отдельную палату о двух койках, но вторая пустовала. Никого к нему не впускали. Ирадион передавал записки, отвечать Костя не мог: пальцы мертво лежали на простыне. Врач, бровастый, словно сыч, пироговец, только разводил руками: «У вас завидный организм, молодой человек». А Костя смотрел в окно, в котором через каждые два часа менялся свет, пока приходила ночь. Он вспоминал: в гимназии учитель закона божьего рассказывал об Елеазаре, похороненном, а потом вышедшем из могилы получеловеком-полутрупом. Ничто живое не могло выдержать взгляда Елеазара, у людей этот взгляд отнимал смех — червь вселялся в человека, изъедал и опустошал его нутро. Елеазар познал нечто… Был ли Бочаров по ту сторону? Если верить доктору — был. Но ничего не познал, ничего. Лишь опять возвращался тот горячечный сон, и в пламени, охватившем Мотовилиху, лица Воронцова, Яши, множество лиц, среди которых и свое, словно отделенное от тела. А Наденьки нет. И чем яснее сквозь багровый жар проступало пятно окна, тем беспокойнее стучало в виски: «Что-то забыл, забыл самое важное… Но что, что?» Память воскресала. Она обвиняла Бочарова в легкомыслии первых шагов, в восковой покорности чужой силе, даже в аресте Иконникова, Феодосия и Михеля… Ирадион передал два маминых письма, Бочаров плакал над ними от истощения, от жалости к ней, все еще молящей глухого бога. Ее черты уже стерлись, даже боль оттого, что он ничем не может помочь ей, упряталась глубоко. Но не это он забыл, не это!

Он не мог понять Мотовилихи. Темное, страшное подкралось со спины, ударило. Он преступил неписанные ее законы, ее истину. Неужели в этом суть Мотовилихи?..

Мысли были разорванными, утомляли, тело покрывалось испариной, в ушах начинало звенеть тонко и уныло. Санитары, вечно пахнущие лекарствами и перегоревшим салом, равнодушно помогали ему выкарабкаться. Он уже мог поднимать руки, мог ходить от койки к тумбочке, мот добираться до окна и следить за грачами, которые с картавым карканьем окружали черную березу. Пятнами линялой шкуры вытаивала земля, потела обильно. Нечто происходило в природе, нечто происходило в нем.

И когда он вышел — небо светло ударило по глазам, закружилось ярмарочной каруселью, и пришлось припасть к забору.

«Жив, живой, живу!» — твердило все его существо в буйном эгоизме молодости.

Он засмеялся, перепугав старушку с кошелкой. Под руками были теплые доски в трещинках и бликах, теплые доски. Не думалось пока, что пешком до Мотовилихи ему не добраться, а в карманах — ни грошика. Да и о самой Мотовилихе не думалось. Он брел по талому снегу, по лужам; кашне, которое вернул ему больничный каптенармус, болталось вымпелом под ветром на тонкой его шее.

Господи, как хорошо жить, как хорошо!

Неведомо как оказался он в Красноуфимском переулке, не понял, почему полулежит на сиденье, перед ним спина в теплой мужицкой душегрейке, летняя поярковая шляпа. Легковые санки челноком катят по воде. Косте кажется, будто он окликнул эту спину, но только губы шевельнулись. Однако извозчик обернулся:

— Очухался? Ну и напугал ты меня, господин хороший. Думал — загульный, хотел в участок свезти. Нет, гляжу, не пахнет. Сочинитель, что ли?

— Из больницы я…

— Куда доставить прикажешь? — Лицо извозчика было круглым, добродушным, борода расчесана надвое, в пегой седине.

— В Мотовилиху бы, — неуверенно сказал Костя. — Только денег у меня нет.

— В Мотовилиху так в Мотовилиху! — Извозчик понужнул лошадь. — Больница, она для нашего брата хуже смерти…

Он еще что-то говорил, но в ушах у Кости звенело. Водопады неслись вдоль дороги, орали грачи. Бочаров озирался по сторонам, узнавая и не узнавая окрестности, смеялся, чуть не подпрыгивал от охватившего его возбуждения…

Наталья Яковлевна всплеснула руками, выскочила из дому, заплакала. Катерина стояла в дверях, ухватившись за косяк, лаяли собаки, из соседних домов выглядывали: «Выжил ведь квартирант-то гилевский, мо-отри!..» «Бяда-а, чистой шкилет».

Бочаров еле слез на снег, Наталья Яковлевна подхватила его, повела в дом. Оглянулся: извозчик катил под гору.

— Вовсе плох отец-то у нас, — сказала Наталья Яковлевна, кивнув на занавеску. — Да ты ешь, ешь давай.

— Дома я, дома, — бормотал Костя, оглядывая стены, иконостас в бледном свете лампадки, печь с закрытой заслонкой, скамейки. — Дама! — Он засыпал.

До самого вечера спал он. Не слышал, как пришли с работы Гилевы, как наклонился к нему Яша, ладошкой прикрыв рот. Пробудился, открыл глаза: не желтый потолок больницы, на котором знакома всякая трещинка, а деревянные с ложбинками плахи. И запах стряпни: печеного теста, капусты, затушенной в благодатном тепле. Алексей Миронович и Яша — за столом. Яша негромко читает, водя пальцем по строчкам, о процессе плавки. Отец чешет грудь, мотает головой:

— Не понимаю всей этой книжной премудрости. Ты мне в словах покажи…

Костя прислушивается, поднимает голову с подушки, опускает ноги со скамьи:

— Тут, Алексей Миронович, все зависит от того, сколько титана и глиния[7] примешаем и какой жар дадим, чтобы углерод уходил.

— Здравствуй, — улыбается Яша, вскакивая, — здравствуй, Константин Петрович!

— Да погоди ты, — тянет его за рукав отец, — пущай растолкует ладом.

Втроем засиделись они допоздна.


От забот Натальи Яковлевны Бочаров окреп, выровнялся. Воронцов усадил его за чертежи и схемы станочных цехов, и ясным умом улавливал Костя сопряжения производства, узлы машин.

Однажды заглянул в токарный цех. Под тесовой высокой крышей, освещенные солнцем, бьющим в окна, мастеровые раздевали ставки, припрягали их ремнями к длинному валу. У нарезного станка возились Евстигней Силин и очень по виду знакомый худощавый парень в золотистой бородке. Рукава завернуты по локоть, лица перемазаны. Евстигней молча кивнул, а парень открыто улыбнулся, сказал, круто окая:

— Вот не можем разобрать в этой заморской диковине, куда шестеренку приладить. Вроде бы все примостили, а она обозначена…

Две станины в виде буквы «а», только с двумя поперечинами. В нижние продет вал с гладким колесом для ремня трансмиссии. Поверху стол, на котором шестерня передачи, шпиндель, суппорт. Рогатая рукоять тормоза. Все это Костя видел в чертежах различных станков. Но и правда, куда эта шестеренка, такая увесистая на ладони, колючая по граням?

— Чертеж есть?

— Имеется. Да не умею читать. — Парень открыл ящик, достал свернутую трубкою захватанную бумагу.

Оба наклонились над линиями, касаясь друг друга картузами. Подошел Евстигней, фартуком вытирая руки, тоже уставился. Проверяли по узлам, парень встал у станка, называя детали. Дошли до коленной связи между нижним колесом и верхним валом.

— Нашел! — чуть не закричал Костя, — нашел! Пустяк, а ход станка будет мягче…

Парень засмеялся по-детски, ткнул Силина в бок:

— А ты говорил — бумажки.

— Ничего, всему научимся, — радовался Бочаров, в то же время удивляясь своей радости. — Научимся!

— Вы уж извиняйте, — сказал Евстигней, когда шестеренка была насажена на валик и закреплена шпонкою, — о другом хочу… Тонем в землянках-то, Константин Петрович. Начальник без вас позабыл свои посулы…

В цехе вроде бы потемнело. Костя отер ветошкой ладони, поглядел в большое печальное лицо Евстигнея. Заныла рана под лопаткой.

Что там — тонем: поползли землянки под уклон вместе с глиной, водой и снегом. Епишка проснулся ночью от плеска, услыхал, как затрещали доски, плюхнулся в воду, ударился лысиной об угол нар:

— Караул, конец свету!

Заголосили ребятишки, полезли наружу. Темень, хоть глаз коли, ручьи ужами тычутся в ноги, холод обжигает. И крики, крики:

— Опасайся, братцы, гора валится!

Похватали кто что мог — и вниз, к заводоуправлению. Капитоныч даже закрестился, когда в окошко караулки увидел ощеренные, перекошенные, мокрые лица. Схватил ружье, застучал деревяшкой к двери, откинул запоры:

— Кто такие? Стрелять буду!

— Пали, едрена вошь, — кинулся к нему Епишка, синий от холода, будто утопленник, — валяй! — Схватился за свои портки — скидывать.

Евстигней Силин отстранил его:

— Жилищу нашу смыло. Впусти хоть баб с ребятишками. Окоченели.

— Будь что будет, — крякнул Капитоныч, — айдате.

По низу всего заводоуправления — табор. Сырые узлы, онучи на печках. В караулке у Катмпчшыча ребятня разморилась в тепле, спит вповалку, пуская пузыри.

— Спасибо тебе великое, — говорит Евстигней, протирая бороду подолом рубахи, — за мир пострадаешь, поди?

— Я солдат, — храбрится Капитоныч и принимается рассказывать, как в Балаклаве тоже вот было дело.

Мужики не слушают, крестятся на углы, оглядывают помещение, куда в доброе-то время и нос просунуть боязно. Силин колупает ногтем панель из дубовых планок: ну и добрая работа — мастерство-о… А мысли смутные: «Дальше-то что будет?»

Бочаров, как всегда, первым из чиновников пришел в заводоуправление. Мужики вскочили, засуетились, отпихивая узлы, промаргиваясь после обморочного сна. Епишка с чувством высморкался на панель:

— Вот бы здеся и жить. Похлопочи, Костятин Петрович.

Загалдели мужики, обступили Бочарова, каждый со своей жалобой. Из караулки полезли бабы, завизжали в ярости и отчаянии, хватаясь за голову, поднимая руки.

— Тише, — крикнул Бочаров, но голос пропал в воплях.

У дверей заводоуправления опешили чиновники, навострили уши. Один, что подогадливей, побежал за полицией.

— Тихо вы, мать вашу! — гаркнул Евстигней, и бабы замолили, никогда не слыхавши доселе от него громкого слова, только всхлипывали.

— Сейчас придет господин начальник завода, — сказал Костя. — Доверите ли от вашего имени говорить с ним?

— Говори! Чего там! Складнее будет!

— И мое фамилие помянешь, — вздернулся Епишка. — Пущай капитан знает: всяка шишка на Епишку, а он все живой! Пущай знает, едрена вошь!

Бочаров бледен, глаза — в лихорадке:

— Женщины и дети — в караулку. А вы, мастеровые, — мужики при таких словах дрогнули, подняли головы, — а вы становитесь вдоль стенки. Епишка, вытри свое художество.

Всхохотеули. А Костя впервые почувствовал покорность ему людей, и на душе стало тепло и тревожно.

Капитана уже предупредили. Капитан был в гневе. Треугольное лицо закаменело, льдинками замерзли глаза. Остановился в двери, сжав за спиною руки. Бочаров выступил вперед, постарался кратко изложить беду поторжников. За плечами капитана возникли шапки двух полицейских. Была такая тишина, что тиканье часов в кармашке Воронцова слышно.

— Идите, — повернулся Воронцов к полицейским, — ваше вмешательство не потребуется. А вы подождите меня, — велел мужикам. — Бочаров, за мной!

Прыжками взбежал по лестнице в свой кабинет, отпер стол, точно попав ключом в скважину, достал гербовую бумагу, не отрываясь, острыми скошенными строками прошил ее, дохнул на печать, притиснул — побелели пальцы. — Отдайте им, а потом вернитесь.

Услышал «ура!» внизу, услышал песни, глянул на модель пушки, покачал головой и, достав разграфленный лист бумаги, пестрый от цифр, приплюсовал в него еще одну.

— Вы хотите превратить завод в благотворительное общество, — сквозь дым сигары напустился он на Бочарова, когда тот, запыхавшийся, встрепанный, возвратился.

— Но они же теперь… пойдут за вами в огонь и в воду!

Воронцов раскрошил сигару в пепельнице, жестом указал Бочарову садиться.

— Вот что, Константин Петрович. Поскольку вы умеете командовать людьми и показали себя знатоком оборудования — не перебивайте, я осведомлен! — то предлагаю вам принять на свою ответственность механическое производство.

Костя смешался от неожиданности, руки чуть ли не по локоть полезли из коротких рукавов сюртука.

— Вы не шутите, Николай Васильевич?

— Я не люблю шутников. Костенко принимает литейный и прессовый… Власти об этом знать не будут. И ни вам, ни ему я не прибавлю жалованья. Как видите, за мою уступку расплачиваться будете вы.

Такое решение Воронцов принял не с кондачка. Пожалуй, впервые в жизни долго колебался, кидал на чаши весов и чет и нечет. Мешки денег на покупку инженеров, которых и на других-то заводах днем с огнем поискать. Да и не станут ли эти инженеры тянуть кто куда, приобыкши работать по старинке. А здесь никаких затрат, необросшие мохом люди с воображением, способные смотреть широко и смело, идти с капитаном в одной упряжи. Увы, сколько раз он убеждался — такие качества у большинства «политических» и только у горсти «благонамеренных». Производство затянет, увлечет — капитан судил по себе, — тогда он, Воронцов, хоть это и забавно, будет ангелом-спасителем, что не удалось полковнику Нестеровскому. А ежели останутся в прежних, как они называют, революционных убеждениях, — это уж дело полковника Комарова. Во всяком случае, пока не построят завод, капитан сумеет и отстоять их и завалить работой. Риску много, но весь завод — риск!

Пусть Воронцов сегодня немножко шантажировал Бочарова, но для его же пользы. И затраты окупятся, и усердие мужиков возрастет.

— Итак, Константин Петрович, выбора у вас нет! — засмеялся капитан. — Сигару?

— Выбора нет. — Бочаров взял твердое бархатистое на ощупь веретенце, неумело потянул губами, закашлялся.


Кама не считалась с капитаном. У нее были свои законы, и, повинуясь им, отмолилась она весне подледным гулом, сорвала слоистую кору, сдвинула к Волге, вспучилась буграми мускулов, поднялась над ложем своим и с дикими песнями взошла на берега. На ветреной полосатой заре пробудили Мотовилиху не те привычные перезвоны чугунных бил, что повседневно. Набатом ударили они, набатом. И малый церковный колокол, как при пожаре, зачастил: «Дон-дон-дон-дон!»

Жара стояла перед этим — языки у собак до земли, на новых срубах Силина и Епишки топилась сера. Бочаров не запирал окошка: с пруда ночами свежело. Проснулся в поту. Топот ног по улицам, крики, лай. И над всем — звон, звон, звон. Или в ушах это, как после болезни? Вскочил, второпях оделся, толкнулся наружу. Зарева нет, утреет, часа, должно быть, три, не больше. У Паздерина в окошках перебегают огоньки. Сам Паздерин зимой еще перебрался в каменный дом на улицу Начальническую, значит, проснулись нахлебники. И окна Гилевых — с огорода светятся. Костя постучал, открыла Наталья Яковлевна, лица не видать — огонь со спины.

— Что случилось?

— Не знаю, Константин Петрович, наши-то к заводу побежали.

Все вместе — пришлые и коренные — торопились под гору, к заводоуправлению. У церкви со свечами и иконами в руках собрался весь причт. Отец Иринарх подымает крест, вякает Салтык: «Отврати, господи». Бойкие людишки раздают лопаты, заступы. Скачут верховые:

— Запрягайте своих лошадей, завод тонет! А ну, кому жисть дорога — на берег!

— Бочаров, собирайте людей, идите к своим печам. Будем насыпать дамбу! — Капитана трудно узнать: в грязи, полотняная нижняя рубашка прилипла к телу, сапога жулькают. Голос железный, властный:

— Шевелись!

Все могло погибнуть, все! Вода уже серо отсвечивает в котлованах, змейками разъедая края. Подбирается под стены цехов, ощупью шарит щели, чтобы пробраться к стайкам. Крадется к зажженным печам — взрывом разметать их. Мастеровые — по колено в воде.

На телегах везут песок, глину с отвалов. Мелькают лопаты, прихлопывая липкие куски. Кузнечными кувалдами вгоняют сваи: рра-аз, рраз-раз-раз! Все перепутались, где свои, где чужие. Овчинников и Никита бегают с носилками — рукоятки сгибаются. Как случилось, что оказались вместе, бог ведает, подхватили носилки.

— А ну, наваливай! — позабыв обо всем, орал Андрей.

Алексей Миронович с Евстигнеем Силиным и другими шабрами по Мотовилихе налегают на телегу, норовя положить ее набок. Передние колеса телеги скошены под водой, летят фонтанчики брызг, пенится вода от сваленого галечника.

— Поднатужьтесь ребята, — кричит капитан, — прорвется!

Он уже верхом на неоседланной лошади. Круп ее блестит каплями, розоватые ноздри дрожат, фыркают, она перебирает ногами, чтоб не вязли, приседает назад, хвостом в воду, выпрыгивает и боком скачет дальше.

— Вот, едрена вошь, скупался, — слышится Епишкин голос.

Епишка ползет по глине из ямы, желтая вода льется с него, он отряхивается, как собачонка.

У Кости на ладонях от лопаты резиновые пленки, в глазах рябь от воды, поясницу ломит. Он никогда еще не видел столько людей, захлестнутых одним порывом, потерялся в нем. Хлещет вода из сапог, но жарко, жарко, кровь колотит в виски.

А ведь полдень уже! Солнце высокое, маленькое, палючее. Мастеровые разделись по пояс; болтаются, посверкивают на шнурках нательные крестики, кожа после шеи бела, словно исподняя рубаха. И не заметили, как подошли женки да девки. Высоко подоткнув подолы, не стыдясь круглых, синеватых от воды коленок, идут, покачиваясь, на коромыслах — ведра и корзины с землей.

— Ой, девка, на кол не наскочи, под водой-то не вида-ать!

— Сам боталом-то не зачепись, любить нечем будет!

— Охо-хо, ха-ха-ха! А вот они, наши-то какие!

Кама по ту сторону насыпи кружится, гонит по мелководью бражную воду, а мотовилихинцы все сыплют, сыплют землю, сцепляют связами да поперечинами. И так хорошо, так солнечно на душе, что Костя, выпятив кадык, тоже хохочет. Хохочет сверкающему небу, речному простору, хохочет в ожившей молодости своей.