"Затишье" - читать интересную книгу автора (Крашенинников Авенир Донатович)


Художник Е. Нестеров

глава тринадцатая

Артиллерийский инспектор господин Майр изумился. Его деревянное с глубоко врезанными глазницами лицо даже шевельнулось, мочальные баки встопырились, рот изобразил букву «о». Ничего подобного господину Майру наблюдать не приходилось. Этот мастеровой большой шутник: молотом системы Кондэ колет орехи! Сыплется шелуха, а ядро абсолютно цело. Мастеровой берет его из-под молота и преспокойным образом жует. Господину Майру сделалось худо.

— Э-э, любезный, — поманил он мастерового пальцем, — ты почему нарушаешь правила работы?

— У нас свои порядки. — Мастеровой очень нагло усмехнулся белыми зубами.

— Как звать? — Господин Майр выговаривал каждую букву отдельно, будто выстругивал из дерева.

— Звать меня Овчинников, — пожал плечами мастеровой. — А тебе, сударь, чего?

Он многозначительно глянул на печь, в которой сидели стальные болванки. Господин Майр почувствовал, что в цехе весьма жарко и, не сгибая ноги, направился к выходу. Нет, с него достаточно. Он приехал в Мотовилиху, чтобы присутствовать при поражении капитана Воронцова, засвидетельствовать это соответствующим актом и отбыть в артиллерийское управление. В управлении держали пари. Господин Майр не был игроком, но все же не верил, что в этой Мотовилихе могут соперничать с самим Крупном. Капитан Воронцов произвел на господина инспектора весьма неблагоприятное впечатление: заносчив, самоуверен. Майр счел своим долгом напомнить ему, что наряд военного ведомства, заключающий в себе сто четырехфунтовых стальных орудий системы Крейнера и пятьдесят двенадцатифунтовых пушек, вступает в силу лишь после благополучных испытаний пробного образца.

— Об этом знает каждый мастеровой, — ответил Воронцов. — Вы приехали слишком рано, господин Майр, мне занимать вас недосуг. Если желаете, то в нашем усердии убедитесь сами.

Инспектор Майр убедился: завод похож на становище разбойников, и пошел в свои комнаты, снятые у очень любезного господина Паздерина.

А тем временем Овчинников свистнул подручным. Длинными, подвешенными на цепи к рельсе клещами добыли они из раскаленной пасти печи белую, как огромная редька, болванку. С нее коркою отваливалась окалина. Сноровисто водрузили на стол. Андрей подумал: «Вот бы так-то этого самого инспектора», дернул рычаг. С хрустом сжалась тугая сталь. На лицах — капельки пота, на запонах — огнистые переливы. Содрогается земля, пар, словно из крана перестоявшего самовара, рвется из золотника: «Фуб, фуб, фу-уб»!

— А ну, шевелись, — кричит Андрей подручным, — капитан в долгу не останется!

Раньше он думал: никакому начальству верить нельзя. Вспомнит, как отца притащили после правежа, — зубы трещат. Велик ли был тогда Андрей — и его каторгой стращали… Но капитану поверил. Сам при капитане собрал молот, сам почуял, сколь послушна железная махина — будто своя рука. Да и оглушал работой тоску по Катерине: войдет в цех, почует запах огня и словно отрубит остальное — на время…

Первую деловую болванку привезли в кузнечный цех как невесту. Правда, была невеста такой увесистой, что подали под нее особую телегу, окованную полосами железа. Капитан шел впереди, сильно отмахивая руками, словно на смотру. Ирадион — справа; длинные волосы поредели, посеклись, на скулах лепешками румянец, узкие глаза блестят, как медные шлаковины, весело и остро. Слева Алексей Миронович в войлочной шляпе до бровей, борода вперед: знай, мол, наших. Яша замыкает, радостью рассинелись его глаза, лицо светлое, будто девичье, словно не тронуло его ни летнее солнце, ни жесткий зной печи. Сталь отлили такую, что хоть связывай узлами, расплющивай в пластину не толще бумаги — никаких трещин. Редкостная сталь.

— Смотри не подкачай! — подсказывает Ирадион Андрею.

— Да уж как-нибудь… Милости просим погреться, у вас, поди, холодно!

Капитан крестит свирепо раскаленную печь:

— С богом, ребята!..

У механического цеха ждал прокованную болванку Бочаров. Никогда не думал, что будет так — даже под ложечкою засосало. Увлек его капитан, а он и не заметил. Поистине «из печеного яйца цыпленка высидит!» Епишка егозился на телеге, ноги болтались, шапку потерял. Сильные кобылы рычали нутром, косились на кузню.

Как муравьи, обступили болванку, приняли на станки. Со свистом крутился трансмиссионный вал, по-змеиному шипели ремни, крыльями шлепали в слабине. Среди переплетов ремней толпились мастеровые. Болванка медленно проворачивалась на обдирке, радужная стружка с тонким звоном капала из-под резцов. Никита облизнул пересохшие губы, вытянул шею. Не ведал, что так истоскуется, словно опять впервые допустили к станку.

— Вот эдак бы да первый сноп, — сказал Евстигней Силин, пошевелил пальцами; капли запутались в бороде. — Эх, не видать Бориса да Глеба — поспелого хлеба.


Поставили пушку на хода — на колеса. Сами дивились, какая она ладная, голубушка, да приглядная. И не красными кровями отливает под осенним солнышком, а голубыми. Сталь-то, выходит, меди благороднее. Никто не думал, что назначение ее — смертоубийство. Гладили ладонями хобот, заглядывали в черную со светлым отблеском у жерла дыру, садились на корточки. Не верится, что сами смастерили.

Епишка запрягал лошадей цугом, швыркал носом: мастеровые ребячатся, а у него дело эвон какое важное — доставить орудию на полигон. Из-за этого в ноги пал Бочарову:

— Дозволь мне!

Бочаров за плечи поднял, покраснел:

— Не могу, капитан велел кого-нибудь повиднее. Пойми, все-таки самое первое!..

— Знать ничего не знаю. Не дозволишь, окаянную беду сотворю.

— Шут с тобой, вези!

Косте было не до споров. Сколько ночей не спал дома: так, прикорнет в конторке на локте, обольет голову холодной водой и опять в цех. Капитан прибегал то и дело. Щеки в белесой щетине, глаза провалились, рот ощерен. Промчится по цеху и дальше — в снарядный, в картузный. В Мотовилиху все прибывали мастеровые и всякие неумехи, каждого надо было пристроить, пристегнуть к завертевшемуся колесу.

Из кузнечного везли, везли болванки. Костя велел мастеровым от новой пушки расходиться по местам, кивнул Епишке:

— С богом!

Шел рядом с колесом, склоняющим и подымающим спицы, больно тер переносье. Кончилось лето, были дожди, были ведренные дни — не видел. Работа и сон, сон и работа. Утверждали на фундаментах станки, привинчивали, пригоняли. В какое колесо толкнул капитан — не выскочишь. Может быть, потому некогда думать мастеровому о том, как он живет, некогда заглянуть подальше. Кто кому служит: им машина или наоборот?

А за спиной кричат, машут шапками:

— Пошла, пошла-а, кормилица! Господи, благослови, не спокинь!

Полигон за левым крылом завода, если стать лицом к реке, под горою. Кама здесь гола, пологий намытый берег уходит в воду, сливается с ее плоскостью. За нею строгий сосновый лес подымается неподвижными волнами к горизонту, стоят над ними кучевые тихие облака.

Пожухлая трава, уже хваченная заморозками, мягко подымается под тяжелыми колесами; означается будущая торная дорога. К пушке от деревянного домика полигонной команды сдержанно подходит капитан Воронцов, чисто выбритый, в шинели, в фуражке с кокардой. За ним журавлем следует господин Майр и в ногу шагают господа артиллерийские приемщики, придерживая полы шинелей. У ящиков со снарядами возятся мужики, а над ними командует Кузьма Капитонович Потехин. Старик петушится, голос начальственно тонкий, с хрипотцой. Николаевская шинель на Кузьме Капитоновиче сидит внушительно, над воротником пушатся расчесанные баки, снизу крепко торчит березовая палка-нога.

Воронцов ободряюще кивает Бочарову, говорит:

— Заводи.

Пушку развернули стволом на Каму, отцепили лафет от упряжки, забили клинья. Епишка отвел в сторону лошадей.

Артиллерийские приемщики тем временем достали бумаги, договаривались, кому в какую очередь дежурить в домике, если пушка сейчас выдержит. Господин Майр неприязненно косился на Капитоныча: «Не полигон — инвалидная команда».

Никакой торжественности не было. Капитан предложил всем отдалиться:

— Первый выстрел по праву мой.

— Вы рискуете, господин Воронцов, — не одобрил инспектор.

— Я уверен.

Невысокая фигура капитана на мгновенье слилась с пушкой. Мужик из полигонной команды торчком поставил банник, будто огромную камышину.

Костя не мог разглядеть, что делают там Воронцов и Капитоныч, стоял рядом с приемщиками, прижав ладонь к сердцу. Но вот Капитоныч отступил на шаг, упираясь деревяшкой, грозно возгласил:

— Заряжа-ай!

Полигонные кинулись к казеннику пушки со снарядом. Сверкнул на снаряде мягкий бронзовый поясок, еще не иссеченный нарезкою в стволе. Замок щелкнул, мужики отпрянули.

— По англичанину-хранцузу-у, — выгнулся назад Капитоныч и как надолго, как надолго замолчал, набирая дыхание.

— Пли!

Капитан отскочил. Одновременно вылетел к лафету дымящийся снарядный картуз, одновременно дернулась пушка, сверкнуло, ахнуло и громом пронеслось над Камой.

Епишка перекувыркнулся, пал на поперечный тяж упряжи, лошади всхрапели, рванули и лягушонком поволокли его по земле. Они остановились в отдалении, поводя боками. Епишка поднялся на четвереньки, мотал головой и плакал. Но никто этого не заметил. У Кости в ушах пронзительно ныло, а капитан, улыбаясь, подошел, что-то говорил ему, артиллерийские приемщики ставили в бумажках цифири.

Капитоныч теперь командовал сам себе и стрелял, стрелял, стрелял. Дымом окутался берег, бомбардир словно плавал в облаках; запахло сладковатой вонью сожженного пороха. Над Камой гремело, гремело, гремело…

На той стороне до грома была осенняя благодать. Тихий шум, как в огромной полой раковине, отражался в бору, и ни стукотня пестрого вертиголового дятла, ни возня клестов, пирующих на вершине, ее не нарушали. Белка выставила мордочку из дупла, умылась, собранными в щепотку ладошками, выпрыгнула на ветку и чутко замерла, парусом выгнув хвост. Внизу на хвое суетливо сновали паучишки, размахивая нитяными лапами, будто прощаясь друг с другом. Ящерка выбежала на голый корень, застыла, только моргала веками и подергивала вялой кожей на шее, словно быстро-быстро что-то сглатывала.

И вдруг в небе загрохотало. Мелькнул в дупле хвостик белки, ящерку сдунуло с корня, замерли паучишки. Раздался треск, дождем посыпались иглы, полетели срубленные ветки. «Пик!» — испуганно вскрикнул дятел и волнами, будто приседая в воздухе, помчался прочь. Вспорхнули клесты, бросая встопорщенные шишки. А в воздухе опять громыхнуло, чугунная болванка, кувыркаясь, круша на своем пути ветви, ляпнулась в дупло, сломила, расплющила. Сотрясалась от ударов переплетенная корнями земля, свистело, ухало небо. Далеко отсюда подняли ноздрястые морды сохатые и, пружиня раздвоенными копытами, побежали, подгоняемые грозным эхом…

Полковник Нестеровский замолк на полуслове, поднял палец, повернулся всем туловищем к окну. Чиновник, которому он только что выговаривал за нераспорядительность, изумленно икнул: полковник хлопнул его по плечу.

— Началось, началось, — зашелестели по коридорам голоса.

Михаила Сергеевича укололо, что самостийный капитан не предупредил его об испытаниях. Но — праздник, какой праздник! Слышите, герр Герман, Мотовилиха вам отвечает!

Значительно пуча глаза, полковник оделся, заторопился к экипажу, считал выстрелы, считал. Да что же это они замолчали?

— Стой, стой!

Кучер натянул вожжи, Нестеровский привстал, держась за крыло коляски. Вот опять грохнуло. Слава богу!

— Наденька, радость моя, свершается, — торжественно сказал он, целуя дочь. — Я — в Мотовилиху!

Она побледнела, стиснула пальцы, бросилась к окну. Ей казалось — на улицах должны быть толпы, как тогда, при комете. Но пустынно перед домом, пусто и дальше, только желтые листья метет ветер.

Если б могла она заглянуть в Мотовилиху. На улицах — женки с ведрами, ребятишки. Из ведер на подолы плещется вода. Ребятишки забыли бабки, шкодливый пес урча гложет знаменитый панок. В магазинах с блаженными улыбками замерли приказчики, выронив аршины, поставив гири в муку и патоку. Торговец Свечкин зажег о прилавок серную спичку, чтобы доказать въедливому старикашке-часовщику доподлинность товара, — спичка догорела, обстрекала пальцы.

При первом громе вскочил с кровати старый Мирон. Не вставал уже месяца два, хрипел, стонал, только хмельное успокаивало. Вскочил, будто десяток годков назад при побудке, и словно бы глянул через глазок на всю маятную судьбину. Толкла она его, как махонький кусок руды нещадным толчением, кидала в полымя на широкой лопате, пекла и плавила. Но вышел он из горнила чистопробным литьем, и накрепко припаял его к себе на завод. И сын, и внучек — весь род Гилевых — пошли по его следам: его засыпки, его выплавки!.. Да что же теперь, что же это — нету под ногами медно гудящей земли, не слыхать привычных голосов завода. Шлаком, шлаком откатился на отвал! И дышать-то нечем, не-ечем! Кинулся к порогу старый Мирон: «Будь прокля-ат!» — крикнул беззвучно, страшно выкатил мертвый глаз и рухнул, точно подрубленный чугунной болванкой под самый корень. Прибежала Наталья Яковлевна, бросилась к нему, затянула пальцем еще податливые веки, пригнела их медными пятаками, заголосила…

А пушка стреляла. Капитоныч никого к ней не допускал, грозился бог знает чем. Сквозь дым видел на Каме английскую эскадру, и его снаряды прошивали броню, будто иголки холстину. Старого бомбардира оттащили сомлевшего, отлили водой. Пушка опять заплевалась чугунными сгустками.

Замолкла она только поздней ночью, когда Мотовилиха попривыкла к ней и загасила огни. Лишь в доме Гилевых мышиная старушка, поставив на окошко чашку с водой, гнусаво и неразборчиво читала по покойнику.

Отпели Мирона Ивановича Гилева. Собрались все больше бабы да старики, остальных Воронцов припугнул штрафами, а то и взашей. Алексей Миронович стоял над гробом темный, жевал усы, глаза прятал. Яша не узнавал чужое, подобревшее лицо деда, на пальцы с тоненькой свечки капал воск. «О блаженном успении новопреставленного раба твоего», — гугниво выговаривал отец Иринарх, обратив очи горе. Старики бездумно подпевали: «Господи, помилуй».

К последнему целованию вслед за родней двинулся Егор Прелидианович Паздерин: он пожертвовал на похороны десять рублей. Скорбно сложились черные брови Паздерина, затрясся подбородок, когда наклонился к венчику:

— Наставник… проща-ай.

Нагнулся, долго целовал воздух, сморкаясь, отошел. У Натальи Яковлевны подкосились ноги, Катерина и Яша крепко держали ее.

На полотенцах вынесли гроб из церкви, пошли по горе к мотовилихинскому кладбищу. А пушка стреляла. На вспученном краю глинистой ямы поставили гроб, Алексей Миронович сам заколотил крышку. Удары молотка совпали с буханьем пушки, старики закрестились, попятились.

Катерина поискала кого-то глазами среди провожающих, сгрудившихся меж крестов, и вдруг, приклонившись к Яше, залилась слезами. Яша тоже еле сдерживался. Вспоминал, как дед качал его на коленке, совал в рот холодный пряник, от него пахло сыромятной кожей. Но это было лишь однажды. А потом он видел деда в угарном хмелю, не приносившем ни радости, ни забытья, видел хрипящим в запое. Он отгонял от себя это, старался увидеть другого, того, что бойко бежал за посыльным вниз, к заводу, распушив бороду на двурядье, крепко ставя косолапые ноги. Жалость колом подперла сердце.

— Ноне и похоронить толком не могут, — жаловались друг другу старики. — Все торопятся, торопятся. А ведь все одно — Сюды угодят.

— На-а, не нужон оказался Мирон Иванович, не нужо-он. Отжили мы, значит, отработали свое, теперь в отвал.

Пушка стреляла.


Десятый день с начала испытаний. Небо низкое, цепляется за часовенку на горе, пылит серым дождем, заводская дорога, будто кисель, затягивает после колес глубокие следы. На спицах навязли рыжие бороды, с парусинового чехла, собираясь по капле в складках, юрко соскакивают струйки. Капитан и артиллерийские приемщики уехали вперед в дормезе с поднятым верхом. Воронцов и Бочаров вели свой учет выстрелам, считали обожженные порохом снарядные картузы, сменяя друг друга. За это недоверие к нему господин Майр чрезвычайно на обоих обиделся, не кланялся ни Бочарову, ни даже капитану…

Все бумаги теперь у капитана, а Бочаров месит грязь, словно прикованный к колесу пушки. Заводские пушкари тоже идут по сторонам за орудием. У сборочного отделения успели построить дощатый сарай, в широких воротах его — капитан и петербургские доглядчики. По команде капитана пушку отцепляют. Прислуга — кто хватается за обляпанный обод, кто упирается в станину руками; силой всего тела вкатывают орудие по пандусу в сарай. Господин Майр придирчиво оглядывает их: не тяжело ли крутились хода.

Мужики смекают и бегом — раздевать пушку. Инспектор записывает что-то в графленый лист.

Большие прямоугольные окна дают достаточно свету, хотя на дворе и пасмурно. Артиллерийские приемщики, жмурясь и мурлыкая, достают из укладки всевозможные каверзные инструменты, бочком подбираются к пушке.

— Не могу на них смотреть, — сквозь зубы говорит Бочаров капитану, — разрешите идти в цех?

— Через полчаса будьте в заводоуправлении. — На виске Воронцова крупно пульсирует жилка.

В сборочном отделении зябнут руки. Сквозняк тянет из двери в дверь и словно гонит рабочего с тачкой, в коробе которой навалены детали. Рядышком стоят три лафета, без колес похожие на длинных ящериц. Лежат колеса, будто гигантские круги лимона, возле них слесаря постукивают молотками. Капитан не стал ждать результатов испытаний — цеха работают в две смены: с шести утра до шести вечера и с шести вечера до утра, два часа на обед.

В цехе станки остановлены. Мастеровые, кто не ушел домой, собрались на пятачках, разложили на коленях узелки, собранные хозяйками, запивают квасом.

— Неужто до золотого веку дожили, — крутит маленькой головой на жилистой шее токарь-нижегородец, приехавший в Мотовилиху с фабрики Колчина. — Морду не чешут, не матюгают. Работы столько… — Он даже руками разводит. — Чудно. А станок-то, станок! На фабрике я свой ненавидел. За четырнадцать часов так умает, хоть реви. Долбану, думаю, по ненасытной утробе его и хоть на каторгу. И вот ведь — обдираю болванку и вздыхаю: как там наша пушка? Чудно…

— Это ненадолго, — неторопливо стряхивая с платка крошки скупых паздеринских харчей, говорит Никита Безукладников. — По моему разумению, как узнают власти о наших порядках, так и затянут петельку потуже. Бывало у нас так-то…

— А что, братцы, ежели вот так соберутся все цари и решат больше не воевать, завод-то закроют аль нет? — вскакивает осененный и напуганный мужик-наладчик.

— Цари без войны, что мы без хлеба, — построжал токарь. — Не закроют…

Заметив Бочарова, мастеровые замолчали, пошли к своим станкам.

Нет, Мотовилиха — не Лысьва, не Кулям. Здесь многие поверили в золотой век. А вот сейчас этот господин Майр отвергнет пушку, заказы снимут — как заговорит Мотовилиха?

Бочаров обходил станки, вчуже поглядывал в стриженые и заросшие затылки и ловил себя на том, что даже не прочь увидеть провал испытаний, чтобы не в капитана уверовали мастеровые, не в золотой век. Республика Мотовилиха: свобода, равенство, братство. Заводом руководят выборные. Отсюда по всей России займется пламя!.. Но Александр Иванович Иконников считал: народ еще не созрел для революции. Кулям не созрел и Мотовилиха не созрела. Как способствовать этому созреванию? Редко выпадают свободные минуты, чтобы порзамыслить, разобраться. Неужто служить этой машине, горько осмеивая прежние порывы!.. Одиночество. Толпа одиноких. Даже Ирадион отказался от своих пылких побуждений. Нужна очень сильная личность, антикапитан, чтобы увлечь их. Я же только жалкий недоучка, играющий в театре воображения…

Напряжение последних дней сказывалось, Костя шел к заводоуправлению гипохондриком.

В кабинете капитана сидели полковник Нестеровский, его жердеобразный заместитель, еще несколько горных начальников из Перми. Полковник рассеянно кивнул Бочарову, пошевелил усами. Модель пушечки под колпаком оказалась совсем непохожей на настоящую, и Костя отвел глаза на кончики сапог полковника, покрытые грязью.

Воронцов расхлопнул дверь — все вздрогнули.

— Черт побери, — ударил кулаком по столу, жалобно звякнули крышечки на чернильном приборе. — Судьба тысяч людей, моя судьба зависит от этих крючкотворцев!.. Невероятно!

— Успокойся, Николай Васильевич, — по-родственному сказал Нестеровский и зашарил портсигар.

Отец Наденьки. Давно ли Костя был готов молиться на него. Теперь враждебно думал: «Сидит этакий усатый барин, благотворитель. Ничего, пусть потревожится — полезно…»

Однако лишь в дверях показалась комиссия, Костя почувствовал, как захолодело, а потом застукало сердце, еле сдержался, чтоб не вскочить.

— Поздравляю, господа, — признал инспектор Майр. — Пушка благополучно произвела шестьсот десять выстрелов без единого повреждения.

— Французские взрывались после шестисот! — воскликнул Воронцов. — Продолжаем испытания.

— Именно так считает и комиссия. Однако мы полагаем, что необходимо уменьшить количество ежедневных выстрелов. Предложенный вами темп изнурителен для прислуги и для членов комиссии.

Воронцов насмешливо фукнул, светлыми глазами оглядел оживившиеся лица пермяков:

— По пятьсот снарядов в день, кроме воскресений. Вас это устраивает?

— Вполне, — согласился господин Майр, складывая бумаги.

— А я утащу вас к себе, Николай Васильевич, — взял Воронцова под руку Нестеровский. — Приказываю отдохнуть…

Костя медленно спускался по лестнице. Ноги стали непослушными, в голове — пустота, будто внезапно извлекли мозг и положили под стеклянный колпак рядом с пушечкой. На улице опять заморосило, и даже церковь не видна в сером низком тумане. Холодно, должно быть, сейчас старому Мирону. Костя передернул плечами, втянул голову в воротник и, шлепая по грязи, подался в гору.

Дом Андрея Овчинникова. С деревянного желоба в кадку плещет струйка воды. Старое чучело уныло поводит над забором пустыми рукавами, словно надо ему перекреститься, а нечем. Зайти, что ли, к Андрею? В семью Гилевых возвращаться трудно; все мерещится вытянутое по столу тело со сложенными руками. Руки — словно два ковша. И лампадка под иконами, светившая раньше так уютно, рождает жуткие тени. И словно бы повинен Костя в чем-то перед Натальей Яковлевной, перед Яшею, перед Катериной…

Он постучал. Приоткрылась занавеска за стеклом, вышел Аид-рей в распоясанной рубахе, удивленно сдвинул брови.

— Мы только что тебя вспоминали.

— Вот кстати, — неподдельно обрадовался Ирадион. — Покажу кое-что.

Побегал по скрипучим половицам, сел, трудно дыша, уронив локти на стол. Тряхнул жидкими волосами, вскинулся на Андрея, продолжая разговор:

— Так что же ты думаешь?

— Не могу понять. Все было ясно: начальство — враги, кровососы, ты — тягловая скотина. Или горбаться на них, или отдыхай. Капитан все запутал. И что за человек!

Андрей говорил медленно, слова будто давались с трудом, на переносье взбугрилась складка.

— И опять же Безукладников, — помолчав и расстегнув пуговки на вороте, продолжал Андрей. — Просто было — свои, чужие. А он меня от увечья прикрыл, а может статься — от смерти. Вот и не могу…

— Шире надо смотреть, братику, — ласково перебил Ирадион. — Вся молодежь России, если не потеряла совести, мается сейчас из крайности в крайность, выхода не видит. Праця наша, работа наша при заводе — вот выход!

Костя насторожился: он никогда не знал Ирадиона таким. Был порывистый, щетинистый портняжка, пыл которого не мог остудить даже Александр Иванович. Неужели Ирадион чувствует теперь так же, как Костя, неужели понял, что именно им в этих условиях делать, не по книгам, какими бы умными эти книги не были, а по жизни!

— «Мортусы» послали письмо. Топтыгин привез его нам. Говорят, не слышно наших голосов. — Ирадион помял пальцами кучку пепла возле свечи. — Значит, Платон Некрасов до ареста как-то умудрился им сообщить… Не знаю, что эти «мортусы» за люди, но надо бы их сюда, а то плохо слышат.

— Значит, и увлечение убийствами у тебя кончилось? — съязвил Бочаров.

— Наискорейше, да стыдно было тебе признаться. Сказали про тебя, нож будто в мою спину вошел. Очень уж я, оказывается, жить люблю. — Он хрипло, затяжно, закашлялся, в глазах слезы. После натянутого и никчемного разговора, накануне бойни на пруду, Бочаров избегал Ирадиона. Теперь же растроганно подумал, что охлаждения-то никакого не было: просто по-новому приценивались друг к другу. Теперь с беспокойством заметил, как внешне сдал Костенко, с интересом ждал — будет Ирадион продолжать о нем. Однако тот продышался и поднял взгляд на Овчинникова. — Вот, вот… ну так вот, Андрей. О чем это я? Да… Пока в заводе нашем что-то наподобие республики. Но это кончится. И опять будет все ясно. Свои будут те, кто внизу, враги — кто порабощает и стреляет в них… И тогда пробудятся люди, познавшие, что без них не построить заводов, не убрать хлеба никакому начальству, и сообща скинут деспотизм.

— Так все разом, в один час, и пробудятся! — разочарованно воскликнул Костя. — Нам же, сложа руки, ждать у изголовья?

— Нам строить завод, ибо понял я, здесь начнется пробуждение.

— Делать пушки, из которых будут стрелять… — Костя не договорил, махнул рукой.

— А ну вас к дьяволу, — заругался Андрей. — От болтовни вашей в башке свистит и никакого толку. Лучше напиться, краснобаи!

— Прощайте, — сухо сказал Бочаров, опять испытывая неприязнь к Ирадиону и не понимая отчего.

— Не спеши. — Ирадион тронул его за руку; пальцы Костенки были раскаленными. — Вот еще Топтыгин привез. — Пошарил за кроватью, потянул шнурочек, извлек сложенную вдоль и пополам тетрадочку. — Почитай, подумай, приходи. — Сунул ее Бочарову за пазуху, и тот не решился отказаться.

Пушка стреляла. День за днем, день за днем сокрушала она сосновый бор, и он страшно чернел на том берегу посреди густо упавших снегов, за побелевшей равниною Камы. Бумага господина Майра покрывалась цифрами, рот настраивался на букву «о». Наконец сложил он бумагу вчетверо, запечатал сургучом. И внезапно настала тишина, только шипел в снегу остывающий пороховой картуз.

Не сгибая коленей, господин инспектор Майр пешком пересек весь завод, прошагал Начальническую улицу, Большую улицу, поднялся по лестнице, заводоуправления и, как заведенный, протянул руку вскочившему в тревоге капитану Воронцову.

По цехам кинулись рассыльные, извещая всех от имени начальника завода: «Побили английскую сталь, попятили немцев. Благодарю». Криками «ура» загремел завод. Капитоныч плакал, целовал теплый хобот пушки. Кузнецы приклепывали к лафету памятное клеймо: «Отлита в 1864 году на Мотовилихинской фабрике из стали Воронцова, выдержала 4000 выстрелов». Полетели ликующие депеши, первым откликнулся директор горного департамента Рашет: «Капитану Воронцову. Благодарю от души вас и сотрудников за успех». Мотовилиха праздновала.