"Затишье" - читать интересную книгу автора (Крашенинников Авенир Донатович)


Художник Е. Нестеров

глава одиннадцатая

Тяжело проходило похмелье после праздников. Двоих парней отпел отец Иринарх — пришлого и коренного, об обоих сказал тихонько, со старческой слезою: «И сотвори ему вечную память». Над обеими могилами колотились о гроб матери, и на кладбище между Мотовилихой и Пермью рядышком стали еще два креста. Остальные выжили, ушли из госпиталя домой в лубках и струпьях.

Алексей Миронович сделался неразговорчив, даже Катерине спустил неслыханную дерзость. Как отбросил от себя этого мужичонку, как отрезвел, — выбрался из толпы и увидел: бежит с берега Катерина и на глазах у всей Мотовилихи кидается к пришлому парню. Парень лежит на снегу, голова мотается, а Катерина голосит над ним, будто мать или жена. Схватил ее Алексей Миронович за платок вместе с косами, а она свое:

— Звери вы, звери, Никиту убили!

Гилев забрал ее в охапку, перешагнул через Андрея Овчинникова, лежащего тут же, потащил домой. Бросил на лавку, сатанея, сдернул с крюка вожжи. Яша и Наталья Яковлевна повисли на руках. А Катерина — глаза сухие, в лице ни кровинки — встала:

— Попробуй тронь.

Алексей Миронович вожжи бросил, загвоздил кулаком по столу:

— Не прощу, шлюха подзаборная!

Она вскрикнула, выбежала, Яша — за нею. Уговорил, вернул. Только что ни день стала бегать в госпиталь. «Ну, ну, — думал Алексей Миронович, — потряси хвостом-то. Натрясешь — выгоню, отрекусь».

— Проглядела, старая, до позора дожили, — перекидывался он на Наталью Яковлевну.

— Да чего проглядела-то? Они ведь тоже, поди, люди. — И Наталья Яковлевна принималась корить: — Совсем сдурели. За что Костю-то убили? Правду ведь он говорил вам, а?

— Это все ваш капитанишка, — встревал старый Мирон, надсадно ворочаясь в постели. — То ли ишшо будет…

Муторно на душе у Алексея Мироновича, словно потерял что-то, а сколько ни силился — не вспомнит.

И в землянках на скате Вышки приуныли. Уж коли их заступника зарезали, коль полиция смотрит сквозь пальцы на смертоубийство, не видать ни изб, ни усадеб, вековать в земляных норах до второго пришествия.

Никита Безукладников лежал в летней избе Паздерина под всяким тряпьем: парни, живущие с ним, набросали. В углах березовыми чатами наплывал снег. То холодом, то жаром охватывало все тело, внутри не было опоры, воздух прорывался будто сквозь лохмотья легких. Пожалуй, впервые за двадцать три года вышло так, что можно было оглядеть свою жизнь от первых памятных дней до Мотовилихи. Отец смертным боем вогнал мать в могилу, сам замерз под забором. Трех братишек и двух сестренок забрала родня, а Никиту по годам определили учеником токаря по металлу. Лишь тайком подбирался к чудной машине, трогал ее теплые гладкие округлости, а потом — подзатыльник: «Никишка, подай, унеси, принеси, Никишка — за водкой!» И так четыре года. Уже усы распушились, уж голос не осекался, а он все бегал. Сколько раз в летнее предвечерье падал на берег Волги, нюхал рыбный запах поносного ветра, глядел, как белая волна стремительно катится и шипит по галечнику. И тянуло за тугим парусом беляны в чужие края, откуда наезжали смуглые чернобородые люди в полосатых халатах. А надо было в набитую ребятишками избу, в уголок под лавку вместе с блохастым Тузиком, надо было, пальцами раздирая глаза, натыкаясь на зуботычины, чистить станок и снова белкой вертеться в колесе. Но был праздник — допустили его к станку, запел станок под истосковавшимися руками, и волосатый, опухший от запоев дядя Фролыч, мастер, удивленно выругался…

Были разговоры в потайных углах о воле, о жизни без хозяев и чиновников. А хозяева и чиновники выставили всех за ворота. «Жалко мне отпускать тебя, Безукладников, золотые твои руки, — сказал цеховой мастер Дребянко, к которому в иную пору и не подступись, — дождемся лучших времен — вертайся…» И вот — Мотовилиха. И река здесь широкая, в белых завоях, и люди вроде бы окают, как на Волге, и, как на Волге, венец по берегу, только не прикипает душа ни к чему. Может, когда станки будут — прикипит. А пока плотничает Никита вместе с десятками подобных птах залетных, обшивая досками пустоту цехов.

Кажется, обо всем он успел рассказать Катерине. Еще летом приметил ее на улице, удивился, как маленькой королевной входит она в соседские ворота, тоненькая, смуглая, коса через грудь. Потом глядел в щель забора, запомнил все ее движения, каждый звук ее негромкого голоса. Не выдержал, встретил как-то раз, сказал об этом. Она не засмеялась, не осерчала — оглядела его, вроде бы жалеючи, и ушла. Потом еще были редкие, как бы случайные, свидания у забора, когда Мотовилиха угорала от пьянства. Катерина ничего о себе не говорила, только вот совсем недавно сказала: «Боюсь за тебя…»

Близко живет она, а не дотянешься. Ни кола у него, ни двора, голь перекатная, одни руки, гораздые ко всякому мастерству. Да у кого из мужиков покоятся они на брюхе? Вон стоит с ним на лесах крестьянин Евстигней Силин. Был поторжником, капитан как-то приглядел его, послал плотничать, оказал, чтобы потом вместе с Безукладниковым станки ладил. Так этот Евстигней доски оглаживает — хоть в цирюльню ставь. «А чего, — говорит, — себе не себе, да ведь сам делаешь, попробуй руки-то свои обмани…»

Думает Никита о всяком, вокруг да около ходит, чтобы заглушить беспокойство. Но не мог не ввязаться в эту драку — за артель, и сколько теперь валяется. А ведь не заплатит никто, хоть на паперть садись. Паздерин уже намекает со стервозной улыбочкой: «Ты не беспокойся, оклемывайся, должок-от как-нибудь загасим». Знает Никита, чем это пахнет…

Стукнула дверь в сенцах, заскрипели половицы, отворилась вторая, и на пороге — Андрей Овчинников. Заплыли глаза, борода спутана войлоком. Снял шапку, вся голова замотана. Никита приподнялся на локте:

— Садись. В ногах-то правды нет.

— Да в чем она! — Андрей скосоротился, осторожно сел на лавку, вытянул из-за пазухи сверток. — Гостинца тебе мать прислала…


Капитан Воронцов распекал полицейского так, что чиновники в заводоуправлении от восторга и страху замерли запятыми. Посыльный мальчишка убежал за Паздериным чуть не ревя от обиды: не дослушал.

Воронцов ночью, не раздумывая, приказал везти Бочарова в Александровскую больницу. Разбрызгивая чернила, написал: «Прошу сделать все возможное». Заводскому врачу крикнул: «Если через неделю всех не поставите на ноги, землю копать заставлю!»

— Даром хлеб жрете, — наступал он, побелев, на Чикина-Вшивцова, который стоял, вытянувшись в струнку, — на леса загоню вместо рабочих! Вы срываете сроки, назначенные самим государем. Глядите — не слетели бы с вас погоны!

У Чикина-Вшивцова ослабли колени:

— Думал, обычай, издревле… баловство. Виноват, господин капитан.

— Идите. И чтобы завтра же убийца был в тюрьме.

Чикин-Вшивцов облегченно перекрестился, зашагал кривыми ногами по коридору. У выхода встретился с Паздериным, подмигнул. Паздерин снисходительно усмехнулся, распахнул шубу.

Чиновники угодливо перед ним забегали: Егор Прелидианович входил в гору. Забрал в свои руки все подряды на поставку дров, двор за углежогной печью перегородил поленницами. Двое мужиков, что промышляли перевозками дров на свой умысел, были найдены в лесу и еле опознаны — волки погрызли. Ох и оборотист Паздерин, страсть!

— Твоих рук дело? — встретил его капитан, в упор, зло разглядывая.

— О чем это вы, Николай Васильевич, в толк не возьму?

— Ты не прикидывайся. Будешь платить за увечья рабочим из своего кармана.

«Неужто полицейский предал, — обеспокоился Паздерин, — или на пушку берет капитан?»

— Откуда же у меня деньги-то, Николай Васильевич? Да и опять же вы сами по себе, я сам по себе.

— В том-то и дело, что тебя не ухватишь. — Воронцов замотал пальцем перед лицом Паздерина. — Но заруби на носу: если будешь зловредным, найду управу.

Паздерин про себя хохотал: досуг ли капитану подкапываться под него, пошумит и — за свои заботы.

И вправду, капитан после праздников словно заболел лихоманкой. Плотницкие артели отмахали руки, ошкуривая бревна, разрезая их продольными пилами, сколачивая доски. Из кузни выбегали мужики в сыромятных запонах, дымились, словно загнанные лошади. Старые люди только головой качали: как придет лето, не развалятся ли печи, не лопнут ли камни в основаниях?

В начале февраля Ирадион Костенко, Алексей Миронович и Яша отлили три болванки для четырехфунтовых пушечек. Воронцов велел взять пробу, потащил Ирадиона в горенку за литейной, посадил к столу. В горенке было светло и пусто, лишь по стенам полки да в углу под парусиною ребра какой-то машины.

— Микроскоп знаешь? — быстро спросил Воронцов, кидая на стол обрезки металла.

Ирадион сболтнул волосами. Когда-то увлекался растениями, ловил пауков, распинал под микроскопом. Но никогда не слышал, что и железо можно глядеть под большим увеличением с практической пользой.

Воронцов поставил на стол деревянный футляр, сдул с него пыль, подышал на руки — холодновато было. Пушкой уставился на Костенку большой прибор. Капитан положил кусочек стали к предметному стеклу, посмотрел в окуляр, сильно прижмурил левый глаз, подкрутил шкивчики.

— А ну, теперь ты. Что видишь?

На сером изломе приметны местами чешуйчатые узоры, для Ирадиона — китайская грамота. Он так и сказал Воронцову. Капитан кивнул, помял пальцами щеку:

— При желании и китайские гиероглифы можно познать. Учись, Костенко. Сталь двинет Россию от темноты, от лучин к могуществу техники и разума.

Ирадион признательно смотрел на капитана. Ему начинало казаться, что жизнь его до сих пор была маятники: из крайности в крайность, и только нынче появилась в ней цель, обретен ее смысл. Детские забавы пора кончать. Список будущих жертв держал под половицей, и трудно было вспомнить, кого за кем из власть предержащих надо убирать. Он смотрел на нож и думал: «А яка в нем структура?» Ствол ружья Капитоныча хотелось разрезать и прочесть знаки, которыми расписался в металле углерод. Лишь при семинаристах он еще лицедействовал, лишь Бочарову выказывал себя твердым «мортусом»…

Он покашлял в кулак, ждал, отпустит ли капитан или еще что-то скажет. Капитан сказал:

— У Бочарова был?

— К нему не пускают, Николай Васильевич.

— Только бы выжил! — Капитан, руки за спину, зашагал по ворсистому, неуглаженному полу. — Вы мне оба нужны. Не хочу никого: чины, капризы, оклады! Свои, доморощенные — вот опора. Бочаров будет отвечать за фабрику механической обработки, ты — за литейщиков, кузнецов, прессовщиков. Две моих руки. И загремят пушки по всей Европе. Если б можно, то не снарядами, а славою уральских мастеров… Ну, поди, поди к себе.

Капитан был весьма встревожен. Так не вовремя вызывает его к себе жандармский полковник Комаров. Или повышеньем в чине форснуть или подкопаться. Все эта полицейские уверены: мир существует для них. А человеци там, внизу, копошатся, чтобы скоротать, ожиданье в очереди перед алтарем.

От сигары воняло тряпкой. Капитан подавил ее в пепельнице, достал часы. Пробовал вспомнить, мак в особняке Нестеровского хлопнули бутылки с шампанским, как сияли глаза Наденьки, которая приняла предложение капитана без жеманных ужимок, как Михаил Сергеевич прижал Воронцова по-отечески к сердцу. Официальную помолвку назначили на благовещенье. Счастье! Но заслоняется весь этот день длинным телом Бочарова, и в глазах капитана — жидкий огонек свечи, стонущие люди, согнутый глаголью эскулап со своим нелепым альфонсином в руках. Варварство, невежество… Вот и построй завод по последнему слову техники! Мирецкий утверждает, что люди всегда противоречивы, в жизни положительное и отрицательное так прочно переплетены, что не разъять. У Мирецкого есть досуг — философствовать. Капитану надо строить, и никакие философии не должны помешать…

Он с любопытством оглядывал кабинет жандармского полковника, поймал себя на мысли: такой бы под лабораторию. Комаров, в новом мундире, в массивных, будто два крыла, эполетах, любезен и рисуется этой любезностью.

— Мы решили посоветоваться с вами, уважаемый Николай Васильевич. До нас дошли сведения, будто вы намерены выдать рабочим, пострадавшим от собственной дикости, небольшие денежные пособия.

— Намерен, господин полковник. — Воронцов спокойно встретил тяжелый взгляд Комарова.

— Но ведь это же непроизводительные затраты!

— А разве вы перешли на службу в министерство финансов?

— Послушайте, будем откровенны. Мы не понимаем вашей цели.

— Среди пострадавших есть редкостные мастера, и я хочу, чтобы они всецело мне принадлежали.

— Тогда оплатите только им!

— Это значит усугубить рознь… Тогда государство потеряет больше.

Полковник прижал к мундиру волосатую руку:

— Но, дорогой Николай Васильевич, взгляните на это с политических позиций… Что будет, когда слух о вашем деянии разнесется по другим заводам. Владельцы и начальники не считают выгодным платить даже тем мастеровым, которые получили увечья на работе. Да ведь вы же к бунту призовете!

— Политикой занимайтесь вы, — теребил Воронцов, — мне недосуг.

— А это уже политика. В наше время, господня капитан, все политика: от крика младенца до креста на могиле. И посему мы сочли своим долгом дружески предостеречь вас. Мы же с вами единомышленники, мы вам доверяем.

— Весьма благодарен. — Воронцов поднялся, снизу смотрел на массивный подбородок жандарма, на крепко вырубленное лицо его. — Но могли бы вы подумать о том, что существуют иные пути поощрения рабочих — без барабанного боя, представителей газет, без многотысячных толп? Хотя бы премии за труды. А в Мотовилихе достойных награды больше, чем, к примеру, в вашем корпусе. Засим позвольте откланяться.

— В этой комнате не обвиняют, господин капитан. В этой комнате пытаются оправдаться! — крикнул Комаров в спину Воронцову. — «Ну, не поскользнешься ли», — с угрозой подумал он.


Наденька ждала вечера. В сотый раз перебирала гардероб, с ужасом убеждаясь, что все платья устарели, не к лицу. Она знала за собой эту привычку — долго собираться, передумывать, отчаиваться, а потом в самый последний момент решить. С приходом Николая Васильевича каждая мелочь в доме приобретает смысл, все чувствуют себя взбодренными, умными, дальновидными. Он очень занят, он может и не прийти, но Наденька уже причастна к его делам, Наденька видит, как становится помощником, другом дорогого человека.

Она подходит к зеркалу, не стыдясь наготы, оценивает всю себя, приподнимает левую грудь, чувствуя ее упругое сопротивление, разглядывает родинку, словно конопляное семечко, на краю розоватого нимба вокруг соска. Что с ней происходит, что? И вспыхивает вдруг, даже плечи краснеют, прикрывается ладонями и скорее — одеваться. В памяти стихотворение, которое когда-то показалось полным загадочного смысла: «Откуда чудный шум, неистовые клики? Кого, куда зовут и бубны и тимпан? Что значат радостные лики и песни поселян?» Она тогда еще угадывала: войдет человек, и она скажет: «Вот он!» И будет чистой, высокой эта любовь, и будет сильным, смелым, открытым этот человек.

Левушка почему-то избегает Николая Васильевича. Он даже сказал Наденьке: «Я бы хотел, чтобы к нам вернулся Константин Петрович». Искренне жаль Бочарова; он теперь в больнице, а Наденька слишком счастлива, чтобы думать о дикой драке в Мотовилихе, в которую нелепо ввязался Бочаров. «Когда Константин Петрович выйдет из больницы, — все же попросила она Николая Васильевича, — будьте к нему снисходительней».

Наденька оставила свой гардероб, разрезала костяным ножичком январскую книжку «Современника», прочитала конец чьей-то длинной поемы.

От ликующих, праздно болтающих, Обагряющих руки в крови, Уведи меня в стан погибающих За великое дело любви! Тот, чья жизнь бесполезно разбилася, Может смертью еще доказать, Что в нем сердце неробкое билося, Что умел он любить…

Она бессознательно примостилась на диване, а глаза ее расширились, повлажнели, и уже, не отрываясь, читала она живописные горькие строки. Это о ее маме, это о ней самой!.. И, задохнувшись, уткнулась в расшитую подушку. «Суждены нам благие порывы, но свершить ничего не дано», — повторил в пустой комнате пророческий голос…

— Папа, возьми меня с собой. Она с трудом сдерживала слезы. Полковник удивленно встопорщил усы. Он приехал домой обедать я неосторожно обмолвился, что собирается сейчас в Мотовилиху. Дочь была крайне чем-то взволнована: нос припух, щеки в пятнах. Она слишком влюблена в своего капитана. Николай Васильевич, несомненно же, человек достойный, но дочь полковника Нестеровского должна, однако, сохранить независимость должна, однако, вовремя верно поставить себя…

— Это не совсем удобно, — проговорил Нестеровский. — Мы можем некстати…

— Это очень важно, папа. Именно сегодня важно!

В сущности, отчего же не посмотреть Наденьке Мотовилиху: ей там долго жить, — сдавался про себя полковник. И все-таки он ревновал к Воронцову и ответил довольно сухо:

— Соблюдай приличия.

— Я никогда ни о чем тебя не просила, — шепотом сказала она, и лицо ее стало длинным, злым.

— Ну что же ты, едем, конечно, едем! — покорился полковник.

Словно ветер подхватил Наденьку. Она захлопала в ладоши, поцеловала отца в ухо и — одеваться. И через полчаса гнутые сайки с меховым пологом уже катили по наезженной дороге.

Наденьку удивляло, что по краям так много леса, удивило кладбище, увидеть которое она никак не ожидала, белизна снега на крестах. Тут же оно позабылось — лошадь весело понесла под гору.

Вот оно, государство Николая Васильевича: дома на главной улице, как в Перми, избы, избы по склону, словно какая-то деревня примкнула к городу. В конце улицы силуэт церкви, слившейся с белесым небом. Может быть, в ней они будут венчаться… Худой мост над застывшею речкой в клочках соломы и лошадиных кругляшках, заводоуправление перед чистой равниною пруда.

Захлопали двери, в замерзших стеклах обозначились круглые пятачки-гляделки, которые кто-то старательно продувал. Капитан Воронцов выбежал к санкам в засаленном с протертыми рукавами сюртуке. На лице — удивление, неудовольствие, радость. Наденьке забавно, что капитан сейчас скорее похож на мастерового, что пахнет от него табаком, дымом.

— Я ждал только Михаила Сергеевича, — сказал Воронцов, извиняясь за свой вид и смеясь. — Прошу вас!

Игрушечная пушечка в кабинете Воронцова Наденьку восхитила.

— Подарю вам настоящую, — неуклюже шутил Воронцов.

— Не буду мешать, — сказала Наденька.

Пока Николай Васильевич и отец о чем-то деловито разговаривали у окна, она села за стол, развернула трубку чертежа. Таинственные линии, кабалистические знаки — все приводило ее в восторг. Она уже чувствовала себя приобщенной к необычайно важному делу и, заметив, что Николай Васильевич освободился, строго сдвинула брови:

— Что вам угодно, сударь?

— Ты совсем еще ребенок, — покачал головой Нестеровский, но глаза улыбались.

— В литейную? — кивнул Воронцов.

— Гм, гм, а это не опасно? — посомневался полковник.

— Очень опасно. Однако Надежда Михайловна не робкого десятка.

То, что казалось ей когда-то, с парохода, муравейником, вблизи поражало своими размерами. Конусы угольных отвалов чернели на снегу, хотя снег был серым. Клокотали и дымили длинные трубы, запах гари раздражал гортань, какие-то существа, подобные слонам, дремали под парусиной. Десятки мужиков на краю глубоких ям, на деревянных стенах снимали шапки — без подобострастия, уважительно, а потом, переговариваясь вполуголос, глядели вслед. Наденьке неловко стало под этими взглядами, но тотчас забыла, В открытой двери гудел пламенный слепящий поток. Капитан просто вошел в него, приглашая следовать за собой. Поток отодвинулся, будто Наденька переступила раму картины Рембрандта и картина оказалась живой. В красноватом полумраке — глаза еще не привыкли после снега — двигались черные фигуры. Ручей огня, неподвижно текущий по желобу, то выхватывал из полумрака бородатый разбойничий профиль, то руку в рукавице обращал в длинное крыло. Искры диким роем взмывали и пропадали, мелочно-розовый, кремовый пар клубился. Дышать было трудно. Наденька закрыла лицо ладонями — жар был нестерпим.

— Мы начали отливки, — самым будничным тоном сказал Воронцов Нестеровскому. — Итак, или на щите или со щитом!

— Даже я вам завидую, — улыбнулся Нестеровский и взглянул на дочь.

Поток холодного воздуха хлынул в лицо у порога литейки. Наденька дернула плечами. На щите, со щитом. Но почему ждать? Почему ее счастье должно зависеть от каких-то мастеровых, от этих мужиков на лесах, от Мотовилихи? Щемящие строчки поэмы, и этот практицизм? Она удивилась, как быстро сменяются сегодня ее настроения, и все-таки заставила себя быть приветливой.