"Иван Григорьевич Подсвиров. Касатка " - читать интересную книгу автора

первой любви. Стало жаль невозвратно мелькнувших дней, сделалось нехорошо
при мысли, что вот они, Касатка и Дина, живут здесь, вдали от меня, своей
и, в сущности, чужой для меня жизнью, чужой до того, что я никогда не
заботился о них, никогда не тревожился в душе: как они там? А между тем
Касатка сейчас выплывет из сеней, накормит ораву своих ненасытных уток и,
как родного, уведет меня в хату.
- .. Так оно и происходит. Касатка показывается на пороге, неся чашку и
горстями расшвыривая корм. В ее жестах - ничего лишнего, во взгляде -
уверенность в том, что дело ее важное, насущное, как хлеб. Она будто
священнодействует: в лице - спокойная строгость. Кивая на бестолково
толкущихся у ног утей, Касатка добродушно поругивается:
- Навязались на мою шею - не отвяжешься. Гляди, как, враженята, лопают!
В обед опять им неси. Так и бегаю с утра до вечера, присесть некогда.
Затем она ополаскивает чашку водой, вешает ее сушить на кол, вытирает
полотенцем руки и приглашает меня в хату:
- Хочь погляди на мои хоромы. Где ты такие увидишь? У меня, Максимыч,
палаты, как у барыни. Ейбо! - Она кашляет в кулак и тихо смеется,
пропуская меня в сени.
В сенях темно, пахнет сухим глиняным полом. На стене, на деревянных
рогульках, похожих на оленьи рога, подвешены пучки красной ссохшейся
калины. Когда-то и я с мальчишками осенью, лишь с деревьев опадали листья,
ломал огненно-яркую калину, навешивал на коромысло тяжелые пучки и с
великой гордостью, с сознанием исполненного долга нес их домой. Нес
берегом обмелевшей реки, синей в глубоких заводях, слепяще серебристой на
перекатах. Давно это было. Так давно, что и не верится: было ли на самом
деле или только снится, только встает зыбким видением перед глазами?
Касатка проводит меня в переднюю комнату.
- Сидай, Максимыч, сидай. - Она подвигает грубо сколоченную табуретку,
обмахивает ее чистым полотенцем. - В ногах правды нет.
На видном месте, между двумя окнами, стоит знакомый мне огромный
темно-вишневого цвета сундук с углами, окованными красноватой медью, и с
выпуклой, как футляр швейной машинки, крышкой. Над ним в деревянных рамках
под стеклом, рядом с фотографией Дины, - портреты мужа и сына хозяйки.
Увеличенные и подрисованные местным фотографом, они как-то подавляют,
гасят улыбку Дины непреклонной суровостью сжатых губ, проницательным
выражением глаз. От их прямо устремленных взоров делается отчего-то не по
себе, возникает чувство какой-то вины перед Касаткой.
Пока я осваиваюсь с обстановкой, привыкаю к полумраку, она проворно
снует от печи к столу, гремит заслонкою, выставляет на лавку чугунки и
кастрюли. На расстеленной клеенке появляются тарелки с супом и грушевым
взваром, махотка кислого молока, свежие, только что с грядки, огурцы,
вишневое варенье в блюдце, нарезанный крупно хлеб.
- Сбегать к Жорке, что ль?
- Зачем?
- Ты же гость дорогой. За сколько лет зашел... Когда не спросю у отца -
был, говорит, Федя, да сплыл. Никак тебя не застану. Кабы знать, так
принесла бы чего покрепше, а то - как снег на голову. Сбегаю, - тут же
направляется она к двери. - Он у меня на май гостевал. Небось не обедняет
от одной бутылки.
Но я удерживаю ее столь же решительным возражением, говоря, что не к