"Александр Пятигорский. Багряные отблески (Парафраз из Густава Мейринка) (Рассказы и сны)" - читать интересную книгу автора

это редко кому не удавалось (совсем неплохо, но в сторону)". - "Ты не
заглянешь ко мне сегодня?" Теперь только не зарваться! "Так у вас же вечером
встреча с Роном и боссом..." - "Я, наверное, останусь дома". - "Что?"
Молчание. "Вы передумали насчет контракта?" - "Я не знаю (истинная
правда)". - "Вы будете один под вечер?" - "Я не знаю (опять правда)". -
"Хорошо, я забегу после шести". Положив трубку, он подумал, что можно легко
и свободно говорить с людьми, не имея ни малейшего представления ни о чем ты
говоришь, ни с кем, ни даже о себе говорящем. Достаточно знать как говорить.
Итак, узнать о себе от себя - невозможно, раз себя больше нет.
Оставалась некоторая возможность разузнать о "бывшем" себе от других,
которую следовало как можно полнее использовать. Но для чего? Чтобы жить,
конечно. Чтобы жить кому? Ему пришла в голову история тенниссоновского Эноха
Ардена. Но тот погибал оттого, что другие его не узнавали, а он сам (кто ж
еще?) оттого, что сам себя не знает, в то время как другие его знают. Или
думают, что знают.
Он перечитал записку и выбросил ее в окно. Потом принял ванну и
побрился. Спускаясь по лестнице, он не увидел иллюминатора, из которого
вчера лился свет. Стена коридора была глухой. Значит, он видел вчера
багряные отблески в другом доме, а не в этом. Но его ли тогда этот дом?
Наверное, да, ибо как иначе можно было бы объяснить вопрос Рона, есть ли
ключ у Мэри. О том же говорит и та легкость, с которой он передвигался в
доме, как в своем привычном пространстве. Привычка - не след ли это от
сцепки мышления с умчавшимся неизвестно куда "я"? Ладно, оставим это пока
как есть и вернемся к поискам имени.
Разумеется, он знал о чековых книжках, банковских карточках,
библиотечных билетах, паспортах, наконец. В гардеробе висели три костюма и
спортивная куртка, но ни в одном из карманов он не обнаружил ни одного из
этих предметов. Не смешно ли, он заранее знал, что ничего не найдет.
Мэри - само собой, она открыла дверь своим ключом - с низким выпуклым
лбом, длинным породистым носом, зелеными глазами и распущенными по плечам
волосами - быстро поцеловала его в макушку и, бросив: "Марш в постель, я
буду через две минуты", - побежала в ванную. Он успел взглянуть на часы -
12.40.
Когда он проснулся, еще не было двух. Она так и не назвала его по
имени...
Он снова закурил и, как карту с колоды, снял верхний лист со стопки
линованной бумаги и записал:
"Стыл чай в стаканах на откидном столике в купе. Капитан Костин извлек
из огромной подарочной коробки "Северной Пальмиры" длинную папиросу и
протянул ее сидящему напротив него мальчику. Мальчику было тринадцать лет, и
он был одет в черный толстый ватник, ватные штаны и высокие белые валенки.
"Артиллерия может прекрасно сдерживать танковое наступление, - говорил
Костин, - а когда ее много, очень много, и артиллеристы умелы и выносливы,
то она будет бить танки, дивизион за дивизионом, пока не уничтожит их всех.
Я убежден, что легче, надежнее и дешевле победить танки артиллерией, чем
танками". От папиросы у мальчика кружилась голова. Ему очень хотелось
положить еще сахара себе в стакан - на столике стояло блюдце с рафинадом, -
но было неудобно. "Но повторяю, - продолжал Костин, - против одной немецкой
танковой дивизии надо выставить десять артполков: четыре полка
противотанковых орудий, два гаубичных и четыре гвардейских минометов. Пусть