"Федор Панферов. Бруски (Книга 2) " - читать интересную книгу автора

пойти. А одно время ему даже показалось, что зов поднимается из сосняка, с
горы, но вдруг тот обрывался и выплывал откуда-то из-за озера, таясь в
каждом дереве, в каждой коряге, травинке, во всем, что окружало Яшку, даже в
его собственных коленях. И Яшка почувствовал, что его манит все, что теперь,
как он ни сопротивляйся, ему неизбежно идти на клич, как заблудшему ночью -
на факел. Вздрагивая всем телом, уже не слыша, как булькают мутные дождевые
потоки, как гогочут у омутов жирные гуси, он, сосредоточившись на волнующем
зове, поднялся с сучковатого пня и, складывая губы для ответного крика, весь
потянулся: зов несся беспрерывно, волнами, плача, требуя отклика. И Яшка,
повинуясь неопределенному желанию ответить, опустился на колени и, гладя,
ощупывая солнечные блики под ольхой, напряженно всматриваясь, пополз от
берега в чащу. Затем, весь раскаленный, вскочил и, глядя вперед,
отфыркиваясь, словно буйвол, ломая осинник, кинулся на Шихан-гору.
На Шихан-горе меж деревьев мельтешили бабы. Зная, что ни одна из них,
слишком усердно аукающая, сейчас не оттолкнет его, он все-таки, крадучись,
как волк, прятался от них, скользил по лесу, на четвереньках нырял сквозь
спутанный курослепник, неслышно перепрыгивал через промоины и незаметно для
себя очутился в сосняке. В сосняке он увидел Катю Пырякину. Она, молодая и
сочная, как спелое анисовое яблоко, сидела под одинокой широкогрудой
березой, аукала, смолкала, шевеля раскрасневшимися губами, прислушиваясь к
тому, как эхом перекатывается ее зов, и снова аукала протяжно, долго, будто
кукушка.
"А-а... вот она, Катька... Неродиха", - мелькнуло у него, и он кинулся
к ней, перепоясал руками ее тоскующее горячее тело, еле заметив, как у нее
страхом блеснули глаза.
Вскоре он сидел около Кати, смотрел на ее растрепанную голову, с
сосновыми иглами на затылке, на измятое, вздернутое платье, оголяющее
розовую чашечку колена, - думая о том, как все это просто, и, видя, что Катя
склонилась, словно подшибленный, стебель подсолнуха, говорил тихо:
- Ты, Катюша... не серчай на меня: нынче все помолодели. И то запомни -
все как в воду кануло: на костре меня жги - молчок.
Катя поднялась, отряхнулась и, не откликаясь на ауканье подруг, тихо
побрела сосняком, забыв у березы лукошко.
- Катюша!.. Ты это... - Яшка поднял лукошко и, догнав Катю, повесил его
на согнутую руку: - Ты это... Вот сказать не знаю как... А сказал бы... Не
зверюга я - вот что. Это тебе надо понять.
Катя остановилась. Лицо, такое спокойное, что, казалось, с ней ничего и
не произошло (это и тревожило Яшку), просияло.
- Не сержусь я, Яков Егорыч... А то: не эдакая я. А вишь ты, случилось
что.
- А глаза? Глаза серчают.
Катя повернулась. Глаза затуманились лаской, тонкие ноздри дрогнули,
губы раскрылись, и Яшка вновь уволок ее под куст.
- Сладкий ты... Сильный. Сроду ведь силы не чуяла. Ах, ты-ы. Иди
скорее, - прошептала она и, крепко дернув, потянула его к себе...

И в это же утро дедушка Катай, шлепая босыми ногами по лужам, вздоря с
ребятишками, носился от двора ко двору:
- А, вот она благодать-то. Благодать-то. Я знал, я метил - уродится.
Вот он под самый налив и хлобыстнул.