"Марина Палей. Жора Жирняго" - читать интересную книгу автора

женат - они были бобылки, матери-одиночки, разведенки; он всегда был
центральный персонаж любого вечера, настоящий автор (это чувствовалось
бесспорно), они были - увы, статисты, аудитория, массовка.
Наконец Джорджа напечатали. Это был год, когда никто ничего толком не
знал о стиле, потому что какой там стиль в предбаннике морга. Но стиль
появился: Джордж привнес стиль. И было это не особо трудно, потому что роль
выгодного контраста сыграл общелитературный фон - серый, как заношенные
солдатские портянки. Интеллигенция обеих столиц утоляла свой духовный глад
"дискуссионной" перепиской пещерного шовиниста, всеми уважаемого
питекантропа, - с юношески взволнованным евреем-просветителем (который, на
взгляд Тома, мог бы найти более достойное применение своему краткому земному
времени). В этих эпистолах питекантроп играл ерническую роль Ивана Грозного,
ну а еретик-еврей (с тщетной пассионарностью призывавший мыть руки перед
едой) - глумливого и, главное, безнаказанного западника Андрея Курбского. То
есть поразительная неприхотливость и неразборчивость тогдашней "продвинутой"
публики, с лютой голодухи жадно глотавшей эти скучные и гнусные,
коммунально-барачные словопрения (видимо, принимая их за современные "Беседы
Гете с Эйдельманом"), обеспечила книге Георгия Жирняго фанфары, фурор,
триумф - а заодно и мгновенный миф о том, что - вот видите! - яблони могут
вполне цвести и на временно неплодородном Марсе.
Это был год, когда мокрая колбаса то была, то нет - мокрая картошка то
да, то нет, когда всего было мало, а людей и собак было много, собаки поели
всю колбасу, как библейская саранча поела молодые египетские побеги, и люди
боялись, что рассказы Джорджа тоже куда-то употребят (спрячут, истребят)
какие-то другие люди или собаки - то есть рассказы эти тоже - сегодня есть,
а завтра, глядь, может, и книгопечатанье декретом отменят, и не хватит на
всех нас этих волшебных Джорджевых страниц, - и поэтому переписывали люди
эти рассказы от руки.
В его рассказах мир детства, откуда нас всех (в реальности) - кого
раньше, кого позже, поперли (вот здесь автор единственный раз может с
уверенностью сказать: нас, всех) - поперли, как белогвардейцев из Крыма, - в
кромешно-черное Черное море - без дна, без покрышки, без рассвета, без порта
прибытия, и не белел там никакой пароход "Надежда" - этот мир детства был
представлен в его рассказах диковинно, с отрадой и лаской: нет, белел
все-таки там - по крайней мере, в начале, на причале всех текстов - пароход
"Надежда", мы уже на его борту, пожалуйста, рассаживайтесь, господа, каюты
уютные, мягкие, нежно струится свет голубой лампочки, рядом мама, завтра, по
расписанию, утро, а остров хотя и в тумане, но пароход "Надежда" всегда
останется нашим домом, на нем можно вернуться!.. да, на нем можно
вернуться... а если нет, то уж точно спрятаться... и мама рядом.
По сюжету рассказов - мамы в конце как раз не оказывалось, утро не
наступало, и лучше было не глядеть в кромешную тьму иллюминаторов... Но
атмосфера, бесценная ткань языка - да, сам язык - давал такое глубокое,
такое полновесное наслаждение и, главное, такое мощное, всеискупающее
утешение, что все остальное - смерть, жизнь - значения уже не имело.
Джорджа заметили. Стали приглашать. Командировать. Делегировать. Хотя,
следует признаться, не все спервоначалу катилось так уж гладко - так что и
талант, и "темы" (удачно вклинившиеся в узкий внеидеологический зазор), и
поглощенность власти собственной гангреной, перешедшей в агонию, и фамилия
Джорджа, звучавшая, как пароль, - даже все это вместе не помогло ему легко и