"Фридрих Ницше. Несвоевременные размышления: "Рихард Вагнер в Байрейте"" - читать интересную книгу автора

вступая в общение с другими душами, принимая участие в их судьбах, - душа,
научающаяся смотреть на мир тысячью глаз, - то из этой отчужденности и
отдаленности от художника мы получаем возможность теперь увидать и его
самого, пережив его в себе. Мы тогда определенно сознаем, что весь мир
видимого в Вагнере углубляется в мир звуков, делается чем-то внутренним и
ищет свою потерянную душу; равным образом в Вагнере все слышимое в мире
стремится стать также и явлением для очей, выйти и подняться к свету, как бы
воплотиться. Его искусство непрестанно ведет его по двойному пути, из мира
игры звуков в загадочно родственный мир игры-зрелища и обратно. Он постоянно
принужден - а вместе с ним и зритель - переводить видимое движение в душу,
возвращая его к первоисточнику, и вновь затем созерцать сокровеннейшую ткань
души в зрительном явлении, облекая самое скрытое в призрачное тело жизни. В
этом и состоит сущность дифирамбического драматурга, если взять это понятие
во всей его полноте, обнимающей и актера, и поэта, и музыканта; значение
этого понятия может быть с полной необходимостью установлено нами на примере
единственного совершенного дифирамбического драматурга, предшествовавшего
Вагнеру - Эсхила и его эллинских сотоварищей по искусству. Если были попытки
объяснять величайшие примеры развития из внутренних препятствий и недочетов,
если, например, для Гете поэзия была чем-то вроде исхода для неудавшегося
живописца, если о шиллеровских драмах можно говорить как о переложенном в
стихи красноречии народного оратора; если Вагнер сам пытается объяснить
высокое развитие музыки немцев, между прочим, тем, что они за отсутствием
соблазна прирожденного мелодического дарования принуждены были отнестись к
музыке с такой же глубокой серьезностью, с какой их реформаторы отнеслись к
христианству - если подобным же образом мы пожелали бы поставить развитие
Вагнера в связь с каким-либо внутренним препятствием, то за ним следовало бы
признать и значительное актерское дарование, которое, не считая возможным
идти обычными тривиальными путями, нашло для себя исход и спасение в
привлечении всех отраслей искусства к одному великому сценическому
откровению. Но в такой же степени можно допустить другое: что могучая
музыкальная натура, придя в отчаяние от сознания, что ей приходится
обращаться с речью к полумузыкантам и вовсе не музыкантам, насильственно
вторглась в область других искусств, чтобы таким образом передать себя,
наконец, со стократной ясностью и добиться понимания, - истинно всенародного
понимания в среде народа. Как бы мы ни представляли себе развитие этого
первобытного драматурга, он в своей зрелости и законченности является
созданием, свободным от внутренних препятствий и пробелов. Он становится
истинно свободным художником, который не может не охватить своей мыслью все
отрасли искусств, посредником и примирителем между разрозненными на первый
взгляд сферами, восстановителем объединенности и цельности художественного
дарования, которая не может быть разгадана и раскрыта, а лишь показана на
деле. Тот, перед кем внезапно совершилось это деяние, будет порабощен им,
как страшным таинственным волшебством. Он очутится лицом к лицу с силою,
уничтожающей все доводы разума, и все, чем он прежде жил, покажется ему
непонятным и неразумным. Вне себя, мы плывем по какой-то загадочной огненной
стихии, перестаем понимать самих себя, узнавать то, что было нам так близко.
Мерило ускользает из наших рук, все закономерное, застывшее приходит в
движение, все предметы сверкают в новых красках, говорят с нами новыми
письменами. Надо быть Платоном, чтобы при этом смешении могучего восторга и
страха отважиться, как он, на такое обращенье к драматургу: "Если в нашу