"Анатолий Найман. Сэр " - читать интересную книгу автора

слова с вежливым, но сдержанным интересом.
Я решил, что преподнес это ему недостаточно убедительно, без должного
порыва, который сам по непонятной причине чувствовал очень остро. Я выяснил,
откуда родом его дедушки-бабушки, прозвучала Лодзь - о, място Луджь! Мой
отец из Лодзи! Я вам сейчас покажу его фотографию! Чтобы у вас не было
сомнений...
Где-то у меня был семейный альбом, составленный для меня мамой, видимо,
именно на этот случай, но никак он мне не попадался. Ну ладно, есть другой,
там мы с отцом сняты на фоне леса. Кстати - в Латвии. Он посмотрел на меня,
пытаясь понять, почему Латвия кстати. А там мама моя родилась. Вот альбом,
вот фотография, луг, небо, лес посередине, и на опушке две человеческие
фигурки размером с еловую иголку. Он сказал: "О да, я вижу" - о yes, I see.
Но чем очевидней становился мой провал, тем неудержимей напор. Я спросил,
какая профессия у его отца, он ответил, военный врач, и я, окончательно
съехав с рельс, воскликнул: "И моя мать - врач-педиатр!" Несколько секунд я
остывал, потом всмотрелся в него и сказал очень спокойно: "Послушайте, вы,
наверное, думаете, что нищий русский дуриком набивается вам в родственники,
да?" Я сказал "fools you", но имел в виду
"дуриком". Пыл мгновенно перешел к нему: "О no! No! No!" - но,
перехватив секундную нетвердость взгляда, я понял, что именно "yes".
Мы стали потом друзьями, иногда, напоминая о первой встрече, он
обращается ко мне в письме "мой безусловный брат", так что, как любила
говорить Ахматова, "никакой неловкости не произошло". Тем более не может она
произойти, если я напишу несколько страниц об одной из судеб, которая
некоторое время развивалась бок о бок с берлиновской, которая предлагалась и
ему, как многим, родившимся там и тогда,- и от которой он ускользнул (или
она от него), возможно, просто по удачному стечению обстоятельств. Похоже,
что условия, выпавшие среде, в которой родились Исайя Берлин и моя мать, до
поры до времени были более или менее благоприятными, хотя - с началом
мировой войны, а потом и революцией в России - и специфически тревожными.
Осмеливаюсь говорить о среде, общей для обоих, имея в виду размытые
границы общины мелких еврейских буржуа в Латвии и конкретно в Риге, общины,
не юридически и даже не религиозно, а скорее визуально, а то и понаслышке
оформленной, в которую входили, вероятно, не зная друг друга, но как все
рижские евреи зная друг о друге, и мой дед Давид Авербух, и отец Исайи
Мендель. Тем более что когда в отрочестве я дознавался у мамы, кем был
ее отец, она однажды сказала, что бухгалтером, а однажды, что "занимался
лесом". Вернее, это на последовательность моих уточняющих вопросов,
бухгалтерию в какой сфере он вел, она вспомнила про лес. Отец же Исайи был
лесопромышленником, и, в отличие от моего деда, работавшего, судя по
недомолвкам оставшихся в живых маминых кузин, при ком-то и на кого-то,
лесопромышленником настоящим, возможно, и крупным.
Во всяком случае, таким, что, когда он лишился "всего", прибыль лишь от
одной - или двух - трех - из последних его сделок, чудом достигшая Лондона,
составляла десять тысяч фунтов стерлингов и оказалась достаточной, чтобы
семье обосноваться там вполне благополучно.
Дед Давид, как я, пятилетний, его запомнил с единственной,
продолжавшейся десять дней встречи, а потом дополнял по сохранившимся
фотографиям, был мягким человеком. Ощущение мягкости долгое время было
физическим: я сижу у него на коленях на широкой, утапливающей тебя тахте,