"Юрий Нагибин. Певучая душа России" - читать интересную книгу автора

юноша, с хорошими свободно-сдержанными манерами; в родном усадебном
березовом привычье росными хрустальными зорями с него смыло иноземную, чуть
натужную изысканность, осталась истинная суть - наивная, простодушная,
поэтическая, не потому, что он кропал стихи "темно и вяло" в модном
романтическом духе, а потому, что сам был поэзией: безоглядно влюбленный в
пустенькую Ольгу, восторженно гордящийся дружбой с петербургским львом
Онегиным, доверчивый, неясный, ранимый и... обреченный. Н. Сац увидела все
это, услышала чарующий молодой голос, исполненный не только красоты, но и
правды, и отдала ему свое неподкупное в искусстве сердце. У меня создалось
впечатление, что этот юноша-поэт из глубины русского пейзажа оказался ей
ближе канонизированного, с байроническим ореолом героя. Но, может быть, я
заблуждаюсь и в просторной душе Н. Сац нашлось место и для того и для
другого Ленского.
А оставшийся с давних пор ледок быстро, почти мгновенно растаял, когда
значительно позже в санатории "Подмосковье" она познакомилась с Лемешевым и
увидела "антитенора" - скромного до застенчивости, простого, радостно
открытого людям. "Нет такого венка, нет таких слов, даже и музыки такой,
которая могла бы передать его очарование", - писала Н. Сац уже после смерти
Сергея Яковлевича.
По-моему, Ленский Лемешева ближе к литературной первооснове, нежели
Ленский-аристократ; Пушкину ни к чему был сельский дубликат Онегина, и он
относится к своему поэту с чуть приметной иронией. Вспомните, ведь Пушкину
не нравятся стихи, которыми Ленский прощается с любимой и жизнью. У
Чайковского этот момент снят, я имею в виду музыкальное решение арии "Куда,
куда..." - композитор начисто отмел пушкинское "темно и вяло". Но некая
легчайшая провинциальность, жалкость, что ли, Ленского рядом с матерым
Онегиным сохранена Чайковским в конструкции образа, это особенно заметно в
сцене бала у Лариных, где Ленский так юношески трогателен в своем "грозном"
мужском поведении. Ленский не из романтического тумана европейского
дендизма, он из старых русских садов, темных липовых аллей, кипящей по весне
черемухи...
Лемешев начал работу над этим образом в ранней молодости, у
Станиславского. Он, несомненно, очень много приобрел у светоча русского
театра, больше, чем признается в своей превосходной, сохранившей его
"смуглый" тембр книге. К. С. Станиславский, с одной стороны, приблизил его к
жизненной правде, с другой - утвердил вопреки собственному желанию и
намерениям в твердых представлениях о том, как не надо играть в опере и как
не надо ставить оперные спектакли. Последнее особенно пригодилось С.
Лемешеву, когда он сам выступил постановщиком опер (блестящий "Вертер" в
Большом театре, "Травиата" на сцене Ленинградского Малого оперного), когда
работал с молодыми певцами в Оперной студии при Московской консерватории.
Я ходил на "Севильского цирюльника" в театр-студию Станиславского в
середине тридцатых годов. К тому времени я уже был завзятым меломаном и не
один раз наслаждался легкой, лаконичной по оформлению, изящной и какой-то
просторной постановкой этой оперы на сцене филиала Большого театра. Потом
этот спектакль неизвестно зачем решили обновить, он стал пышнее, затейливее,
историчнее по костюмам и декорациям и при этом - громоздкий и душный -
утратил многое из своего очарования. Появилась лишняя бутафория, накладные
носы у Альмавивы-офицера и Альмавивы-учителя пения, раздражали натужные
попытки рассмешить публику. Но этот утяжеленный ненужным историзмом и