"Юрий Маркович Нагибин. Сильнее всех иных велений (Князь Юрка Голицын)" - читать интересную книгу автора

еще не безраздельно: дурашливая, слепая пора - молодость, но придет время, и
останется с ним одна лишь гармония. И Ломакину хотелось, чтобы Голицын
относился к хористу не как к поющему мужику, а как к артисту, почти ровне.
...Голицын разучивал с хором пажей "Достойно есть" Бортнянского,
сочинение редкой красоты и трудности, на которое он не посягнул бы без
призора Ломакина, но Гавриил Якимович, взявший себе за правило всякий раз
заглядывать на хоровые спевки, находился рядом, и хоть, по обыкновению, не
вмешивался, князь чувствовал исходящее от него пламя и, напрягаясь всем
существом, вел хор к той чистой правде, которая, верно, и есть искусство.
Позже, отпустив певчих, он сказал Ломакину:
- А вы, Гаврила Якимович, как Калиостро... Ваш взгляд мне в лопатки
входит, я даже колотье чувствую.
- Чувствительная у вас натура, князь, хоть с виду вы непробиваемый
богатырь, - по обыкновению не сразу, а будто проговорив фразу сперва про
себя, отозвался Ломакин. - Дирижеру надо быть немного магом, или, как
выражаются французы, hypnotiseur'ом, уметь внушать музыкантам не словами, а
взглядом, движением лицевых мускулов, чего он от них хочет. Вести не жезлом,
а нутром. Хор и оркестр тогда звучат, когда артисты в такой
сосредоточенности, что трансу подобна, сну наяву, и душа их сливается с
богом. Только бог, - Ломакин понизил голос, - имеет зримое воплощение в
дирижере. Думали вы когда-нибудь всерьез, до чего трудно быть дирижером?..
Не палочкой размахивать, а управлять себе подобными, такими же, как ты сам,
грешными, рассеянными людьми, которые на минуты или часы возводятся в
небесный чин?.. Это очень, очень трудно, - сказал он усталым голосом пахаря,
наломавшегося за сохой. - Надо знать каждого, кого вы ведете, каждую его
неприятность, особливо беду, чтобы из разных, не схожих между собой людей
сделать одного одухотворенного человека, художника. Именно так! Не безликий
манекен, которого ты вертишь, как хочешь, а носителя высшей жизни, глубоко
чувствующего и понимающего то, что выпевается из груди, творится дыханием.
Вот на такие разговоры не скупился с Юркой замотанный, задерганный, не
имеющий для себя минуты свободной Ломакин! Юрка не просто слушал, а впитывал
его слова, как губка влагу. Но не все принимала душа.
- Я понимаю вас, Гаврила Якимович, коли речь идет о народной песне,
церковной музыке, да и то не всякой, но неужели мужик поймет Баха или
Генделя? Втемяшить можно что хочешь: был бы слух, но понимание?..
- А Бах и Гендель для кого сочиняли? Для прихожан - городских и
сельских жителей. Думаете, князь, наш мужик глупее немецкого? Что, в нем
меньше души? Тяги к лучшему?.. Он замордован, измучен, перебивается с хлеба
на квас, спит на лавке, топит по-черному, а сердцевиной своей никого не
плоше. Русский крестьянский мальчик с белобрысой вшивой головенкой
посметливее иного немчика, закормленного цукертортом. Вы тянетесь к
народному мелосу, а сами вы иностранец. Не сердитесь на старика, - добавил
вовсе не старый годами Ломакин, - но вы француз, ваше сиятельство.
- Вот кого я на дух не переношу, - признался Юрка. - Ужас, как я от них
натерпелся! Что ни гувернер - изверг. У себя дома - последняя шушера, а
здесь - Нерон и Сенека в одном лице. Как они меня тиранили! Я, правда,
огрызался, да ведь силенки-то детские. Попадись они мне теперь хоть всем
скопом, я бы повыжал из них сок...
В дверь музыкального класса постучали, и сразу, не дожидаясь
разрешения, вошел долговязый воспитанник с тонкими губами, по кличке Иезуит.