"Юрий Маркович Нагибин. Сильнее всех иных велений (Князь Юрка Голицын)" - читать интересную книгу автора

спросил: "А я вам хорош?" Юрка густо покраснел. Он преклонялся перед
Ломакиным, смотрел на него "с колен". Да ведь не признаешься в таком, и он
неловко пробормотал: "Хорош, конечно". - "А Дегтярев был на десять голов
выше". - "Уж вы скажете!.. Почему же Шереметевы не дали ему вольную? Ведь
отпускали других. Меценаты, сколько народных талантов открыли. У них лучший
хор, театр!.." - "А известно ли вашему сиятельству, что ни один крепостной
не пошел добровольно в их капеллу, предпочитая долю землепашца? Старый граф
объявил в Борисовке, откуда и мы с Дегтяревым родом, что положит басам и
тенорам по пятидесяти рублей в год жалованья, довольствие продуктами и
платьем, а семьям даст облегчение от налогов". - "Это благородно!" -
вскричал Юрка. "Очень. Только все равно никто не польстился, и тогда в хор
стали брать силком. Иные голосистые мужики и бабы нарочно хрипоту и сипоту
на себя наводили, чтобы только в хор не идти". - "Какой дикий народ!" -
неискренне возмутился Голицын. Как ни далек он был от деревенской жизни, а
все же понял: нужны веские причины, чтобы предпочесть капелле полевые работы
и барщину. Видать, крепко спрашивали с певучих мужиков и баб в шереметевском
хоре! И, словно подтверждая его мысли, Ломакин произнес почти шепотом:
"Дальше от барина, дальше от смерти".
Голицын был сбит с толку. Он не раз слышал - чаще краем уха, - что
мужик строгость любит, и не пытался вникнуть в истинность этого утверждения.
Оно казалось непреложным, как бытие бога. Не нужно доказательств, что бог
есть, - оглянись вокруг, и ты во всем увидишь дело его рук. Так же очевидно,
что мужика надо держать крепко, иначе он и сам пойдет в распыл, и завалится
вся стройная система миропорядка. Мужик сам это понимает, потому и вопит:
"Отеч наш, яви милость!" - и бухается на колени. А если мужик петь способен,
то ничего от этого не меняется, он все делает из-под палки, ибо по низменной
природе своей ленив, нерадив, беспечен, лжив и вороват. И пьян при малейшей
возможности. Недаром сокрушался его дядя Долгоруков, редкой доброты человек,
что русский мужик всякую минуту жизни в чем-нибудь виноват: он или украл,
или прибил жену, или обманул соседа, или обругал ребенка, или совершил
дурное над бессловесной тварью, или согрешил против господа. Щадя мужицкое
самолюбие бывшего крепостного, выхваченного редким даром из подлого
состояния, Голицын возразил как можно мягче: конечно, и Шереметевым
случалось обижать своих людей, но к строгим, принудительным мерам вынуждало
непослушание мужиков, косное и темное непонимание ими собственного блага.
Нездоровое бледное лицо Ломакина вовсе обескровилось. Он сказал
бесцветным, слабым голосом, каким никогда не разговаривал во время урока,
держась тона строгого и внушительного:
- Птица и в неволе поет, только под синим небом куда как лучше. А
соловьиную клетку надо вовсе платком накрывать, чтобы он забыл о своей
тюрьме, иначе петь не будет. Песне свобода нужна. Страх и музыка
несовместимы. - И, перебив самого себя: - Пустословлю я, простите, князь...
Но чувствую... чувствую в вас артиста, жалко будет, если... - Чего будет
жалко, не договорил, ломая фразу. - Ладно. Наше дело - сольфеджио.
Подобные разговоры случались редко и вроде бы не проникали глубоко в
легкомысленную душу юнца, но что-то, видать, оставалось. На это и
рассчитывал Ломакин. Он был убежден, что Голицын рано или поздно заведет
крепостной хор, но в отличие от Шереметевых будет сам его вести. В таланте
его Ломакин не сомневался, но важнее для опытнейшего педагога было другое:
Голицын обречен музыке, он стремится овладеть ею, а она уже владеет им, пока