"Владимир Набоков. Подлинная жизнь Себастьяна Найта" - читать интересную книгу автора

просьбой простить мне эту прустову вставку), с чего это мне вдруг приспичило
сцапать приятного, голубоватого, ровно фарфор, современника (X. напоминает,
не правда ли, те дешевые фарфоровые поделки, что навевают нам на
благотворительных базарах мысли о разгромном разгуле) и сбросить его с
замковой башни моей прозы прямиком в сточную канаву внизу. Вы говорите мне,
что все его ценят; что он продается в Германии едва ли не так же ходко, как
здесь; что один его старый рассказ только что отобран для "Современных
шедевров"; что вместе с Y. и Z. он считается одним из ведущих писателей
"послевоенного поколения"; и что - последнее, но не самое малое, - он опасен
как критик. Похоже, Вы намекаете, что всем нам следует хранить темную тайну
его успеха - сиречь его умение ездить вторым классом с билетом в третий -
или, если мое сравнение недостаточно ясно, - потакать вкусам наихудшей
разновидности читающей публики: не тех, кто с удовольствием кормится
детективными побасенками, да будут блаженны их чистые души, но тех, кто
покупает паршивейшую пошлятину, поскольку их, видите ли, на современный лад
будоражат фрейдовы приправы, или "поток сознания", или еще какая-то
дребедень, и кто поэтому не понимает и никогда не поймет, как циничны
сегодня племянницы Марии Корелли и племянники старенькой миссис Гранди.
Однако чего ради нам оберегать его стыдную тайну? Что за масонская порука в
тривиальности, - а по сути, в троеубожии? Долой этих поддельных богов! Но
вот появляетесь Вы и говорите, что моя "литературная карьера" будет
непоправимо загублена в самом начале наскоками на влиятельного и почитаемого
писателя. Однако даже если бы существовала такая штука, как "литературная
карьера", и меня бы дисквалифицировали только за то, что я выехал на
собственной лошади, я все равно отказался бы изменить и единое слово в том,
что мною написано. Ибо, поверьте, никакое неотвратимое наказание не может
быть достаточно сильным, чтобы заставить меня прекратить погоню за
наслаждением, особенно, когда наслаждением этим манит меня упругое, юное
лоно истины. Право, в жизни мало что может сравниться с восторгом сатиры, и
когда я воображаю лицо этого надувалы, читающего (а уж он его прочитает) то
самое место и сознающего, как сознаем и мы оба, что все в нем - чистая
правда, восторг мой достигает сладчайшего разрешения. Позвольте еще
прибавить, что я прилежно отобразил не только внутренний мир м-ра X.
(каковой есть не что иное, как станция подземки в часы давки), но также и
вычуры его речей и повадки, и я решительно отрицаю, что он или кто-то иной
из читателей сможет найти малейшую грубость в пассаже, столь Вас
встревожившем. Так пусть же он Вас больше не тревожит. Помните также, что
всю ответственность, моральную и коммерческую, я принимаю на себя, - это на
случай, если у Вас и впрямь "возникнут сложности" с моим невинным томиком".
Я процитировал это письмо ради того (хотя оно ценно и само по себе,
показывая нам Себастьяна в мальчишески-веселом расположении, которое
сохранилось позже лишь в виде радуги, рассекавшей грозовую угрюмость самых
пасмурных его повестей), чтобы поставить довольно деликатный вопрос. Через
минуту-другую во плоти и крови объявится м-р Гудмен. Читателю ведомо уже,
как глубоко противна мне книга этого господина. Однако в пору нашей первой
(и последней) беседы я ничего не знал о его труде (насколько дозволено
называть трудом торопливую компиляцию). Я пришел к м-ру Гудмену с открытой
душой; ныне она уже не открыта, что, натурально, не может не повлиять на мое
описание. В то же время мне не очень понятно, как бы я смог рассказать о
своем визите к нему, не коснувшись, хотя бы с тою же сдержанностью, что и в