"Владимир Набоков. Подлинная жизнь Себастьяна Найта" - читать интересную книгу автора

обнаруживаю, что смысл их раскрывается в подсознательном повороте того или
иного из написанных мной предложений. Это вовсе не означает, что я разделяю
с ним некое духовное достояние, некие грани его таланта. Далеко не так. Его
дар всегда казался мне чудом, ничуть не зависящим от каких бы то ни было
частных впечатлений, которые оба мы могли получить в схожей обстановке
нашего детства. Я мог видеть и помнить то, что видел и помнил он, и все же
различие между его и моей способностями к выражению сравнимо с разницей
между "Бехштейном" и детской погремушкой. Я никогда не допустил бы, чтобы
ему на глаза попалось даже самое краткое предложение из этой книги, зная,
что он покривился бы, завидев, как я управляюсь с моим жалким английским. И
как бы еще покривился. Я также не смею и вообразить, что сказал бы
Себастьян, если б узнал, что его брат (литературный опыт которого сводился
до сей поры к нескольким английским переводам, выполненным на потребу
автомобильной фирмы) решился поступить на курсы "писательства",
жизнерадостно разрекламированные английским журналом. Да, я признаюсь в
этом, - но не в том, что об этом жалею. Джентльмен, который за скромное
вознаграждение должен был, предположительно, превратить меня в
преуспевающего писателя, и впрямь не пожалел никаких усилий, чтобы обучить
меня сдержанности и грациозности, силе и живости, и если я оказался скверным
учеником, - хоть он и был слишком снисходителен, чтобы это признать, - то
лишь потому, что меня в самом начале заворожила безупречная красота
рассказа, присланного им в виде примера того, что способны создать и продать
его ученики. Там среди прочего имелись: нехороший, злобно ворчащий китаец,
храбрая кареглазая девушка и большой, спокойный малый, у которого, если его
как следует разозлить, белели костяшки пальцев. Я воздержался бы от
упоминания здесь об этой жутковатой истории, если б она не показывала, до
какой степени я не был готов к выполнению своей задачи, и до каких
несуразных крайностей довела меня робость. Когда я взялся наконец за перо, я
изготовился встать лицом к лицу с неизбежностью, каковое выражение означает,
собственно, что я решил постараться сделать все для меня посильное.
Есть во всем этом и еще одна скрытая мораль. Если бы такой же курс
заочного обучения прошел Себастьян, - просто шутки ради, просто чтобы
посмотреть, что из этого выйдет (он ценил такие забавы), - он оказался бы
невообразимо более скверным учеником, нежели я. Получив указание писать так,
как пишет господин Заурядов, он стал бы писать, как никто никогда не пишет.
Я не в состоянии даже скопировать его манеру, поскольку его прозаическая
манера была манерой его мышления, а она являла собой череду ослепительных
пропусков, пропуски же подделать невозможно, ведь пришлось бы так или иначе
чем-то их заполнять, а значит - замазывать. Но когда в Себастьяновых книгах
я встречаю какой-то оттенок настроения и впечатления, сразу заставляющий
меня вспомнить, скажем, определенную игру света в определенном месте,
которую мы оба подметили, не ведая один о другом, я ощущаю, что хоть у меня
и на мизинец недостанет его таланта, все же есть между нами какое-то
психологическое сродство, и оно-то меня и вывезет.
Итак, орудие у меня имелось, оставалось воспользоваться им. Первый мой
долг после смерти Себастьяна состоял в том, чтобы разобрать его личные вещи.
Он оставил мне все, было у меня и письмо от него с распоряжением сжечь
некоторые бумаги. Выражено оно было так туманно, что поначалу я полагал,
будто речь идет о черновиках или брошенных рукописях, но вскоре
обнаружилось, что за вычетом нескольких разрозненных страниц, затесавшихся