"Владимир Набоков. Со дна коробки" - читать интересную книгу автора

фильмовые компании, плодившиеся, точно поганки, задешево нанимали тех из
русских эмигрантов, чьим единственным упованием и ремеслом оставалось их
прошлое - то есть людей вполне нереальных, - дабы они представляли в
картинах "реальную" публику. От такого сцепления двух фантазмов человеку
чувствительному начинало казаться, будто он очутился в зеркальной камере
или, лучше сказать, в зеркальной тюрьме, где уже и себя-то от зеркала не
отличишь.
Так вот, когда я вспоминаю берлинские и парижские залы, где пела
Славская, и попадавшихся там людей, мне чудится, будто я переснимаю на
"техниколор" и озвучиваю какую-то допотопную фильму, в которой жизнь
представала сереньким трепыханьем, похороны - резвой пробежкой, и только
море было окрашено (тошной синькой), а за экраном неведомо кто крутил ручку
машины, невпопад имитируя шум прибоя. Некий темный субъект, кошмар
благотворительных обществ, лысый, с безумным взором, наискось переплывает
поле моего зрения (напоминая сидячей позой пожилого зародыша) и чудесным
образом всаживается в кресло заднего ряда. Наш милый князь тоже здесь во
всей красе: стоячий воротничок и линялые гетры. И маститый, но приверженный
мирскому батюшка с крестом, мерно вздымающимся на его обширной груди, сидя в
первом ряду, смотрит прямо перед собой.
Выступавшие на этих, воскрешаемых в моей памяти именем Славской,
празднествах русских правых отличались природой столь же призрачной, что и
публика, их посещавшая. Виртуоз-гитарист с поддельной славянской фамилией,
из тех, что мелькают в мюзик-холльной афишке среди первых дешевых ее
номеров, здесь пожинал небывалые лавры, - и ослепительная роскошь его
инкрустированного стеклом инструмента, и шелковые небесно-голубые штаны,
приходились под стать остальному действу. Следом за ним выходил пожилой
бородатый прохвост в ветхой визитке, бывший член союза "Святая Русь превыше
всего", и расписывал, что вытворяют с русским народом Сыны Израилевы и
масоны (два потаенных семитских клана).
А теперь, дамы и господа, мы имеем огромную честь и удовольствие... И
она возникала на жутком фоне из пальм и национальных флагов, и облизывала
бледным языком обильно накрашенные губы, и возлагала лайковые ладони на
стянутый корсетом живот, а тем временем ее постоянный аккомпаниатор,
мраморноликий Иосиф Левинский, забредавший в тени ее пения и в личный
концертный зал царя, и в салон товарища Луначарского, и в неописуемые
константинопольские заведения, проигрывал короткую вступительную фразу,
несколько нотных камушков, брошенных в виде мостика поперек ручья.
Иногда, в определенного толка домах, она начинала с исполнения
национального гимна, а там уж переходила к бедноватому, но с неизменным
восторгом принимаемому репертуару. За гимном неизменно следовала "Старая
калужская дорога" (с разбитой молнией сосной на сорок девятой вирше), а
затем песня, начинавшаяся - в немецком переводе, отпечатанном пониже
русского текста, - словами "Du bist im Schnee begraben, mein Russland"[1], и
старинная народная (сочиненная в восьмидесятых частным лицом) - про
разбойничьего атамана и его персидскую красавицу-княжну, которую он,
обвиненный товарищами в мягкотелости, выкинул в Волгу.
Вкус у нее был никакой, техника беспорядочная, общий тон ужасающий; и
все же люди, для которых музыка и сентиментальность - одно, или те, кто
желал, чтобы песни доносили дух обстоятельств, в которых они их когда-то
впервые услышали, благодарно отыскивали в могучих звуках ее голоса и