"Роберт Музиль. Прижизненное наследие" - читать интересную книгу автора

Я поднял глаза. Вокруг были смеющиеся, разгоряченные лица. Внезапно
появилось такое ощущение, будто сейчас четыре часа утра и мы всю ночь
протанцевали. Первым из нас, кто очнулся от кровожадного опьянения, был
маленький фокс. Он отпустил добычу, недоверчиво покосился по сторонам и
попятился назад; он сделал несколько шагов и вдруг помчался вприпрыжку,
подобравшись, словно ожидая, что вдогонку ему полетит камень. А мы все
стояли неподвижно и смущенно. Пошлое облако людоедских слов окутало нас,
таких, как "борьба за существование" или "беспощадность природы". Подобные
мысли - как впадины на дне моря, они поднимаются из бездонных глубин, но
мелки сами по себе. Больше всего мне хотелось вернуться и поколотить
безмозглую дамочку. Чувство это было искреннее, но дурное, и поэтому я
промолчал и влился во всеобщее неуверенное, только формирующееся молчание.
Наконец один высокий, добродушного вида господин взял зайца на руки, показал
собравшимся его раны и, держа его, как гробик, понес труп отнятой у собаки
добычи на кухню в ближайшую гостиницу. Этот человек первым выбрался из
пучины неисчерпаемого, и под его ногами была твердая почва Европы.



МЫШЬ

Эта крохотная история, собственно говоря, просто эпизод,
один-единственный маленький штришок, а вовсе не история, - относится ко
времени мировой войны. В ладинских Альпах, на горе Альпе Фодара Ведла, на
высоте более чем в тысячу метров над местностью, населенной людьми, и еще
много дальше от жилых мест, кто-то в мирные времена соорудил скамейку.
Эта скамейка и в войну стояла цела и невредима. В широкой, светлой
лощине. Снаряды и пули проносились спокойно над ней - как корабли, как стаи
рыб. Они ударяли где-то далеко позади нее, где не было никого и ничего, и с
железным упорством, месяц за месяцем, разрушали ни в чем не повинный склон.
Никто уже не мог сказать, зачем. Было ли это ошибкой военного искусства? Или
капризом богов войны? Война записала эту скамейку в свои потери. А солнце с
бескрайних высот протягивало ей свои лучи и весь день светило неустанно.
Тот, кто садился на эту скамью, застревал надолго. Губы переставали
шевелиться. Сон сковывал руки и ноги, и каждая из них спала отдельно, словно
это были мужчины, которые бросились на землю рядышком и в то же мгновение
забыли друг о друге, сраженные смертельной усталостью. Даже дыхание
становилось каким-то посторонним; оно делалось природным процессом; нет, оно
не становилось "дыханием природы", это было нечто совсем другое: если ты
замечал, что дышишь, - замечал равномерное, не зависящее от твоей воли
движение груди, то это было нечто, причиненное забытью человека голубой
громадой воздуха, нечто вроде беременности.
Трава вокруг была еще прошлогодняя; блеклая от снега и безобразная; она
была настолько бескровной, как будто с нее только что отвернули камень.
Вблизи и вдали виднелось множество бугров и выбоин, безо всякого толка и
смысла, криволесье, горные пастбища. От этого неподвижного непокоя, от этого
исходящего желтовато-зеленой пеной прибоя земли взгляд всякий раз
устремлялся к высокому красному скальному зубцу, замыкавшему пейзаж впереди,
и, рассеявшись на сотню отдельных перспектив, вновь убегал прочь. Он был
даже не так уж высок, этот скальный зубец, но только над ним не было ничего,