"Роберт Музиль. Душевные смуты воспитанника Терлеса" - читать интересную книгу автора

боковой стены бросился в жухлую, шуршащую траву. Над ним простиралось небо
сплошь той блеклой болезненной голубизны, что свойственно осени, и по нему
неслись маленькие, белые, густые облачка.
Терлес долго лежал, вытянувшись на спине, и, жмурясь,
рассеянно-мечтательно глядел в пространство между оголяющимися верхушками
двух стоявших перед ним деревьев.
Он думал о Байнеберге; какой это странный, однако, человек! Его слова
были бы уместны в каком-нибудь ветшающем индийском храме, среди жутковатых
идолов и колдовских змей в глубоких укрытиях; но к чему они днем, в
интернате, в современной Европе? И все же, после того как эти слова целую
вечность тянулись бесконечной, неоглядной, с тысячами извилин дорогой,
казалось, что они вдруг вышли к осязаемой цели...
И вдруг он заметил - и у него было такое чувство, что это случилось
впервые, - как, в сущности, высоко небо.
Это было как испуг. Как раз над ним светился маленький голубой,
невыразимо глубокий зазор между облаками.
У него было такое чувство, что туда можно взобраться по длинной-длинной
лестнице. Но чем дальше он проникал туда, поднимаясь глазами, тем глубже
отступал голубой, светящийся грунт. И все же казалось, что его можно достичь
и задержать взглядом. Это желание стало мучительно сильным.
Казалось, донельзя напряженное зрение метало, как стрелы, взгляды в
просвет между облаками, и как бы далеко оно ни метило, всегда выходил
маленький недолет.
Об этом Терлес и задумался; он старался оставаться как можно спокойнее
и разумнее. "Конечно, конца нет, - говорил он себе, - так оно и уходит все
дальше, дальше и дальше, в бесконечность". Он не спускал глаз с неба и
повторял это про себя, словно надо было испытать силу какой-то формулы
заклинания. Но безуспешно; слова ничего не выражали, или, вернее, выражали
что-то совсем другое, словно говорили хоть и о том же предмете, но о
какой-то другой, неведомой, безразличной стороне.
"Бесконечность"! Терлес знал это слово по курсу математики. Он никогда
не представлял себе за этим ничего особенного. Оно то и дело повторялось:
кто-то когда-то его изобрел, и с тех пор с его помощью можно производить
вычисления так же надежно, как с помощью чего-то твердого. Оно было тем, что
оно значило при вычислении; а сверх того Терлес никогда ничего не искал.
И тут его словно молнией пронзило чувство, что в этом слове есть что-то
до ужаса успокоительное. Оно предстало ему укрощенным понятием, с которым он
ежедневно проделывал свои маленькие фокусы и с которого вдруг спали оковы.
Что-то, выходящее за пределы разума, дикое, разрушительное было, казалось,
усыплено работой каких-то изобретателей, а сейчас вдруг проснулось и стало
опять ужасным. В этом вот небе оно вживе стояло над ним, и угрожало, и
издевалось.
Наконец он закрыл глаза, потому что это зрелище было для него мукой.

Когда его вскоре, прошуршав по увядшей траве, разбудил порыв ветра, он
почти не чувствовал своего тела, а от ног вверх текла приятная прохлада,
удерживавшая его члены в состоянии сладостной лености. К его прежнему испугу
прибавилось теперь что-то мягкое и усталое. Он все еще чувствовал, как на
него глядит огромное и молчаливое небо, но он вспомнил теперь, сколь часто
бывало у него уже раньше подобное ощущение, и, словно между бодрствованием и