"Роберт Музиль. Душевные смуты воспитанника Терлеса" - читать интересную книгу автора

ладони, словно ходы червя в распавшейся надвое деревяшке...
На следующий день он действительно вернул мне деньги. Больше того, он
пригласил меня выпить с ним в клубе. Он заказал вино, пирожные, папиросы и
попросил меня разрешить ему ухаживать за мной за столом - в "благодарность"
за то, что я был так терпелив. Мне было только неприятно, что он держался
как ни в чем не бывало. Как будто между нами не было обронено ни одного
обидного слова. Я намекнул на это; он стал только еще сердечнее. Казалось,
он хотел освободиться от меня, быть снова со мной на равных. Он делал вид,
что ничего не помнит, через каждые два слова лез ко мне с уверениями в
дружбе; только в глазах его было что-то цеплявшееся за меня, словно он
боялся вновь потерять искусственно созданное чувство близости. Наконец он
стал мне противен. Я думал: "Неужели он полагает, что я это проглочу?" - и
размышлял, как нанести ему моральный удар. Я искал чего-нибудь
пооскорбительней. Тут мне вспомнилось, что Байнеберг утром сказал мне, что у
него украли деньги. Вспомнилось это совершенно невзначай. Но это вернулось.
И у меня буквально сперло дыхание. "Это может быть удивительно кстати", -
подумал я и невзначай спросил его, сколько же у него еще денег. Расчет,
который я на этом построил, оправдался. "Кто же настолько глуп, чтобы
несмотря ни на что давать тебе еще деньги в долг?" - спросил я со смехом.
"Гофмайер".
Я прямо-таки задрожал от радости. За два часа до того Гофмайер приходил
ко мне и сам хотел занять денег. И то, что несколько минут назад мелькнуло у
меня в голове, вдруг стало действительностью. Так случайно, в шутку,
подумаешь: сгореть бы сейчас этому дому, а в следующий миг пламя уже
вздымается к небу...
Я быстро еще раз перебрал все возможности, конечно, уверенности тут
быть не могло, но моего чувства мне было достаточно. И я склонился к нему и
сказал самым любезным тоном, так, словно мягко вгонял ему в мозг тонкую
заостренную пал очку: "Послушай, дорогой Базини, почему ты мне врешь?" Когда
я это говорил, глаза у него, казалось, испуганно бегали, но я продолжал:
"Кому-нибудь ты, может быть, и заморочишь голову, но я как раз не тот
человек. Ты же знаешь, у Байнеберга..." Он не покраснел и не побледнел,
казалось, будто он ждал, что сейчас разрешится какое-то недоразумение.
"Короче, - сказал я тогда, - деньги, из которых ты вернул мне долг, ты
сегодня ночью вытащил у Байнеберга из ящика".
Я откинулся, чтобы проследить за его впечатлением. Он побагровел;
слова, которыми он давился, нагоняли ему на губы слюну; наконец он обрел дар
речи. Это был целый поток обвинений по моему адресу: как осмелился я
утверждать подобное, чем хоть сколько-нибудь оправдано такое гнусное
предположение; я только ищу ссоры с ним, потому что он слабее; я делаю это
лишь от досады, что после уплаты долга он от меня свободен; он обратится к
классу... к старостам... к директору; Бог свидетель его невиновности, и так
далее до бесконечности. Я уже и впрямь испугался, что поступил с ним
несправеливо и оскорбил его ни за что - до того к лицу был ему румянец; у
него был вид затравленного, беззащитного зверька. Но все же мне было
невмоготу так сразу и спасовать. Я удерживал насмешливую улыбку - по сути
только от смущения, - с которой слушал все его речи. Время от времени я
кивал и спокойно говорил: "Но я же знаю".
Через некоторое время успокоился и он. Я продолжал улыбаться. У меня
было такое чувство, что одной этой улыбкой я могу превратить его в вора,