"Альберто Моравиа. Я и Он " - читать интересную книгу автора

на пустившие корни вьюнки, с уже расчехленной наполовину головкой,
лоснящийся и темно-лиловый, "он" завис впереди меня, нелепо и капризно
вздернув самый кончик кверху, почти на уровень пупка.
Не трогаю "его": пусть покачается на весу, заодно и сил наберется.
Поворачиваюсь и долго рассматриваю себя в узком зеркале, висящем в глубине
туалетной комнаты. В полумраке вырисовывается неправдоподобное, уродливое
отражение силена с помпейской вазы: лысая башка, надменная ряшка, выпяченная
грудь, короткие ноги, а там, под брюхом, - "он", сбоку припека, даже цвета -
и то другого, как будто подлетел невесть откуда на легких крылышках, а
насмешливый божок возьми да и припечатай его к моему паху. Сердито я
настаиваю: "- Мошенник, негодяй, ты будешь отвечать?" Нет, "он" и не
собирается, упорствуя в своем напыщенном, полнокровном молчании. "Он" плавно
раскачивается, точно концентрируя силу воли в подобного рода девитации. В
сердцах я наношу "ему" удар ребром ладони, как заправский каратист: "-
Отвечай, каналья!" От неожиданного удара "он" летит вниз, но тут же
подпрыгивает, не издав при этом ни звука. Головка, казалось, до предела
налилась кровью; медленно, но верно она полностью выбирается из кожаной
оболочки, как спелый каштан из кожуры. Я не унимаюсь: "- Тебе известно, во
сколько ты мне обходишься? В пять миллионов. Да-да, из-за тебя, из-за этого
непреодолимого чувства неполноценности, которым я обязан твоему навязчивому
присутствию, мне придется выложить пять миллионов!" Молчит как рыба. Даю
"ему" еще одного леща, потом еще и еще.
"- Будешь отвечать? Неужели не ясно: если б Маурицио не чувствовал, что
я не просто "ущемленец", каких тринадцать на дюжину, если бы он чувствовал,
что я говорю с ним всерьез, то не запросил бы пять миллионов в качестве
доказательства моей преданности революционному делу. Ему достаточно было
почувствовать, что я говорю на полном серьезе, без дураков, как полноценный
"возвышенец", вроде него самого. Но даже если без этих пяти миллионов так
или иначе нельзя было обойтись, виноват все равно ты, потому что я не смог
ответить ему безоговорочным отказом. Ты виноват, понятно? "Ущемленец" не
может отказать "возвышенцу", как чурбан не может возразить топору. Так вот,
по твоей милости я и есть трухлявый, никудышный чурбан".
И снова ответом мне наглое молчание. Тут уж, вне себя от бешенства, я
принимаюсь отвешивать "ему" пощечины.
Именно пощечины, какими потчуешь порой бесстыжего проходимца,
отвечающего нахальным молчанием на справедливые обвинения. Методично и в то
же время яростно нахлестываю "его" справа и слева, справа и слева,
приговаривая: "- Ну говори, каналья, говори!" От непрерывных оплеух "его"
неистово швыряет из стороны в сторону так, что "он" багровеет, словно от
апоплексического удара. Я лупцую "его" с прежним жаром, хотя в сознании уже
забрезжила смутная догадка, что, будучи мазохистом, "он" вполне может
получать удовольствие от оскорблений и затрещин. Еще несколько шлепков, еще
несколько крепких словечек, вроде "канальи" (первые отпускаются не так
сурово и точно; вторые произносятся менее решительно, скорее вяло и
томно), - и я чувствую, что "он" вот-вот ответит. И отвечает: исподтишка,
по-предательски, совершенно в своем духе; этого и следовало ожидать. Короче,
до меня вдруг доходит, что вместо ответа "он" собирается кончить прямо-таки
у меня под носом, вопреки всякому моему желанию, в пику всем нашим планам. С
отчаянным остервенением хватаю "его", сжимаю, перегибаю, скручиваю, будто
еще надеюсь запихнуть обратно бесценное семя. Мне хочется, чтобы оно