"Павел Николаевич Милюков. Воспоминания (1859-1917) (Том 1) " - читать интересную книгу автора

неизвестными. Религия, как воспитательное средство, у нас отсутствовала:
проявления домашней религиозности не шли дальше обязательного минимума. В
определенные дни приходил в дом священник с крестом, кадил и кропил,
сопровождаемый нестройным пением дьячка и причетника. После обязательного
обмена несколькими елейными фразами, надо было наделить каждого
соответственно иерархии.
Этим кончалось домашнее соприкосновение с служителями церкви. Значение
церковных обрядов, литургии и таинств, я мог узнать только из учебника
"Богослужения" - но не в первых классах гимназии. А связь между догматами
веры и их таинственный смысл оставались для меня неизвестными до
университета.
Между тем, у меня росла несомненная потребность выразить как-то более
лично, более интимно свое отношение к вере. Ходить чаще в церковь, соблюдать
точнее обряды, выражать это в действиях, истово класть на себя крест,
становиться на колени, ставить свечи перед образами... Церковь, та же самая
красная церковь Иоанна Предтечи, была близко.
И в 10-12 лет я стал настоящим "девотом". Дома этого отнюдь не
поощряли; но тем более я считал это своей личной заслугой. Не помню, как это
пришло и как это кончилось. Но это было и доставляло мне внутреннее
удовлетворение. Кругом не было никого, кто бы от этих начатков показал путь
дальше... И традиция дома Спечинского не оборвалась. Но она как-то завяла
сама собой.
Как я говорил, за нами не было никакого надзора. И мы этим пользовались
в полной мере. Как только мы выходили за ворота дома, - на улице было так
интересно! И вместо того, чтобы идти в школу к Блонштейну, мы подолгу и
частенько задерживались на улице.
С гимназией так поступать было, конечно, нельзя, да и мы стали
постарше. Наши прогулки приняли другой характер, благодаря завязавшейся
дружбе с Зерновыми. Их отец взял в дом репетитора для сыновей, только что
кончившего семинариста, которого рекомендовал ему архиерей. Рекомендация
оказалась замечательно удачной. Молодой семинарист колебался, идти ли ему по
духовной или по светской карьере. Вместо академии, он, наконец, решил
готовиться к экзамену в университет. В конце концов, он не попал ни туда, ни
сюда, прижился к семье Зерновых и остался там своим человеком до конца своих
дней. Это было истинное благодеяние для них, а косвенно и для нас. Иван
Васильевич Неговоров оказался прирожденным педагогом и воспитателем. С
большим лбом, продолженным ранней лысиной, с глазами немного на выкате, с
расширенными ноздрями и окладистой бородой, - весь воплощенное спокойствие и
какое-то внушающее равновесие, Иван Васильевич напоминал мне Сократа - или,
может быть, бюст Сократа напоминал Ивана Васильевича.
От него исходила какая-то примиряющая сила. Я не представляю себе,
чтобы он когда-нибудь выходил из себя и сердился - и уже наверное никогда не
кричал. Он любил детей, и дети его любили. Не послушаться Ивана Васильевича
было невозможно - уже потому, что он никогда не отдавал приказаний и не
делал внушений. Все шло как будто само собой. От него я впервые услыхал
слово: "хвилософия" (он был малоросс; слова "украинец" мы тогда не знали;
Иван Васильевич был далек от всякой политики). "Хвилософию" свою он
преподавал и детям Зерновых, вероятно, разумея ее в самом широком смысле, и
включая в нее больше этику, чем метафизику. Он любил книги и покупал их по
дешевой цене на "толкучке"; так он составил себе небольшую библиотечку.