"Д.С.Мережковский. Религия" - читать интересную книгу автора

бросился колоть и рубить в английскую траншею". Еще недавно, по поводу
злобного возражения на одну из его последних статей, семидесятилетний Л.
Толстой признавался с тою же простодушною искренностью: "Статья эта
доставила мне удовольствие. Так и чувствуешь, что попал в самую середину
кучи муравьев, и они сердито закопошились". Иногда, впрочем, он и сам
опоминается и, устав "переть в одну точку", поворачивается, наконец, "всем
телом, всем корпусом" и вдруг, замечая, вместо предполагаемой ярости, добрую
усмешку на человеческих лицах, признается все с тою же трогательною
откровенностью: "Им всем стало неловко; как будто они взглядами говорили
мне: ведь вот смазали из уважения к тебе твою глупость, а ты опять с ней
лезешь!" (XIII, 60). Да, есть что-то бесконечно трогательное в этой
способности великого старика быть вечным ребенком: по бессознательной
мудрости, по глубочайшему прозрению в тайны животной жизни, ему как будто не
семьдесят, а семьсот лет; а по уму, по сознанию - все еще семнадцать или
даже семь лет; как будто и доныне он тот же самый Левушка, который, желая
лететь и бросившись из окна классной комнаты, едва не сломал себе шею.
И вот все вдруг изменилось: игра становится трагическою; заветная мечта
его исполняется: он - пророк и учитель, ну, если не всего русского народа,
то, по крайней мере, культурного общества.
Положение дел таково: соединившись под знаменем Л. Толстого,
образованные русские люди восстали во имя свободы мысли и совести на мертвую
догматику и схоластику, на дух тьмы и невежества, сказавшиеся, будто бы, в
определении Синода, принятом всеми, как утверждает, по крайней мере, сам Л.
Толстой, не за простое "свидетельство об отпадении", а за настоящее, хотя и
скрытое "отлучение от церкви", за своего рода церковную "анафему".
Дабы такое положение дел оказалось не мнимым, а истинным, необходимо
соблюдение одного условия: единомыслие учителя и учеников в понимании того,
во имя чего собственно и соединились они под общим знаменем, то есть в
понимании истинного просвещения. Судя по одному, правда, довольно скользкому
намеку, в "Ответе Л. Толстого Синоду", можно бы подумать, что подобное
единомыслие существует и всегда существовало: "Постановление Синода, -
говорит он, - произвольно, потому что обвиняет одного меня в неверии во все
пункты, выписанные в постановлении, тогда как не только многие, но почти все
образованные люди разделяют (надо подразумевать: разделяют со мною) такое
неверие и беспрестанно выражали и выражают его и в разговорах, и в чтении, и
в брошюрах, и в книгах" (Отв. Л. Т. Син. Листки Свободн. Слова, № 22, стр.
2). Для того, чтобы слова эти имели решающую силу искренности в наших
глазах, - или нам должно забыть всю сорокалетнюю литературную и
проповедническую деятельность Л. Толстого, или ему отречься от главного
смысла всей этой деятельности. Мы ведь знаем, что до сей поры для него вся
наша образованность, наука, искусство были только "мыльным пузырем", "ни на
что не нужною чепухою" и что мы сами, образованные люди, "жрецы науки и
искусства", всегда казались ему "дрянными обманщиками, имеющими на свое
положение гораздо меньше прав, чем самые хитрые и развратные жрецы" (XIII,
198). Если это так, - а ведь Л. Толстой от этого не отрекается, - то как же
не побрезгал он соединиться с нами против церкви, с одними обманщиками -
против других? Отрицание православия, как одной из культурно-исторических
форм христианства, понятно в общем ходе мыслей Л. Толстого: это отрицание -
только звено целой цепи его отрицательных выводов относительно всей вообще
современной европейской культуры; здесь церковь отрицается не как нечто