"Герман Мелвилл. Писец Бартлби (Уолл-стритская повесть)" - читать интересную книгу автора

доведенный Адамсом до белого каления, не сумел вовремя сдержать свой
безумный гнев и, не помня себя, совершил роковой поступок, о котором
впоследствии никто не сокрушался больше, чем он сам, его совершивший.
Размышляя об этом случае, я часто думал, что, случись их ссора на людной
улице или в частном доме, она не кончилась бы столь прискорбно. То
обстоятельство, что они были одни в пустой конторе, на верхнем этаже, в
здании, не освященном согревающими душу напоминаниями о домашнем очаге, - и
контора-то наверняка была без ковров, голая и пыльная, - именно это, я
полагаю, содействовало взрыву слепой ярости у злосчастного Кольта.
И вот, когда я почувствовал, что и во мне воспылал гневом древний Адам,
искушая меня поднять руку на Бартлби, я схватился с ним и поборол его. Как?
Да просто вспомнив божественные слова: "Заповедь новую даю вам, да любите
друг друга". Право же, только это и спасло меня. Помимо более высоких своих
достоинств, милосердие зачастую оказывается и весьма благоразумным принципом
- надежной защитой тому, кто им обладает. Человек совершает убийство,
движимый ревностью, злобой, ненавистью, себялюбием, гордыней; но я не
слышал, чтобы хоть кого-либо толкнуло на зверское убийство святое
милосердие. А следовательно, всем, особенно же людям вспыльчивым, должно
хотя бы ради собственной пользы, если уж нет у них более благородных
побуждений, стремиться к милосердию и добрым делам. Так или иначе, я обуздал
свою ярость, постаравшись объяснить поведение моего переписчика как можно
благожелательнее. Бедный малый, думал я, он не понимает, что делает; да и
жилось ему нелегко, и нельзя с него строго спрашивать.
Я решил поскорее заняться делами и этим придать себе хоть немного
бодрости. Мне все представлялось, что в течение утра, в какое-нибудь время,
которое он найдет для себя подходящим, Бартлби сам выберется из своего
убежища и начнет передвигаться по направлению к двери. Но нет. Наступила
половина первого; Индюк уже, как водится, излучал жар, опрокидывал
чернильницу и вообще буянил; Кусачка присмирел и стал отменно учтив;
Имбирный Пряник жевал румяное яблоко; а Бартлби все стоял у своего окна,
точно в каком-то забытьи, вперив глаза в глухую стену. Признаться ли? Этому
трудно поверить, но в тот вечер я ушел из конторы, не сказавши ему больше ни
одного слова.
В последующие дни я, когда выдавалась свободная минута, просматривал
Эдвардса "О воле" и Пристли "О необходимости". Книги эти подействовали на
меня как бальзам. Мало-помалу я проникся убеждением, что все мои заботы и
неприятности, связанные с Бартлби, были суждены мне от века, что он послан
мне всемудрым провидением в каких-то таинственных целях, разгадать которые
недоступно простому смертному. "Да, Бартлби, - думал я, - оставайся за
своими ширмами, я больше не буду тебе досаждать, ты безобиден и тих, как эти
старые кресла; да что там - я никогда не ощущаю такой тишины, как когда ты
здесь. Теперь я хотя бы увидел, почувствовал, постиг, для чего я живу на
земле. Я доволен. Пусть другим достался более высокий удел; мое же
предназначение в этой жизни, Бартлби, заключается в том, чтобы отвести тебе
уголок в конторе на столько времени, сколько ты пожелаешь здесь находиться".
Я бы, вероятно, так и пребывал в этом возвышенном и отрадном состоянии
духа, если бы мои деловые знакомые, бывавшие у меня в конторе, не стали мне
навязывать своих непрошеных и негуманных советов. Но ведь частенько бывает,
что лучшие намерения людей доброжелательных в конце концов разбиваются о
постоянное противодействие менее великодушных умов. Впрочем, как подумаешь,