"Григорий Марговский. Садовник судеб (роман) " - читать интересную книгу автора

полукровок. "Почему это?" - не сумела скрыть обиды хозяйка. Я ерзал, как на
иголках: сам же и приволок охламона. "Будет время - подваливай в гостиницу:
у меня там персональный душ имеется..." - мяукнул он пятизвездочно, уползая
куда-то на гала-концерт. Видно, в яблочко угодила струя Шарко, коей
старушенция массировала душевнобольного!
За то, что отвадила меня от этой шантрапы, Рите я чрезвычайно
благодарен. За мной не заржавело: я, в свою очередь, ввел ее в
розенкрейцерову ложу кээспэшников - сообщество бардов, свившее гнездо в
одном из районных домов культуры, где мы с ней сразу же стали играть роли
лелеющих кровосмесительную связь изощренных инфантов.
Галя Новосельцева, сердобольная хозяйка помещения, была докой по части
макраме да икебаны. Во мне души не чаяла. Шизоидность супруга-художника
делала ее страстной общественницей. Не стану исключать, впрочем, и обратного
воздействия... Помню, как в двухдневном походе с ее тимуровцами я наблюдал
заторможенного дровосека, несуразно вертящего в руках кленовое топорище.
"Гляди: раскорячивается помаленьку!" - умилилась Галочка. И в рифму
поманила: "Айда, Гришенька, по малинку!" На опушке прокурлыкала: "Ягоды,
лисички... А какие еще соблазны в лесу?" Но, чутко уловив мое "от винта",
стала пенять на сухость эрудита Черныша, никудышного кавалера: "У тебя вот
есть женщина, а у него - пшик: это и сказывается..."
В клубе "Радуга" неевреев было двое: она да шехтмановская законная
половина. Это Таня, радея о тщеславии мужа, уломала ключницу закрепить за
нами пятницы. Обе глаз не сводили с худущего Серегина, в кофейного цвета
штроксиках, расставшегося в тому времени со своей белоруской. Боря же,
отшлифовывавший сочиненную им композицию на стихи Вийона, косил украдкой на
Ритину царственную шевелюру.
Миша Корпачев, кудрявый менестрель итээровского покроя, служил в этих
пенатах образчиком творческого самоотречения. Кольцовская степь невесть
каким боком пласталась в звуковом пространстве его тягучих еврейских
мелодий: "У каждого своя дорога. Я - на своей..." Командировочная болтанка
по райцентрам изнуряла его. Отдушиной служила лишь наша завалинка.
"Признайся, ты аскет?" - насмешливо щурилась Рита: ее удивляло, отчего и
этот не вьется за ней, подобно прочим. "Все это не настолько уж
первостепенно..." - выдохнул он однажды мне в телефонную трубку.
Я готов был с ним поспорить. Положение мое в "Радуге" прежде всего
зиждилось на имидже порочности, на нашем с поэтессой инцестуальном
единомыслии. В первый же вечер - едва Леша нацелил в меня копье дидактики -
защитница моя ретиво взбрыкнула: "Чем вылавливать блох, признайте лучше, что
это по-настоящему талантливо!"
Окрыленный первой победой, я посвятил ей "Женщину-дерево". О каре за
самоубийство по кодификации Алигьери - превращении грешника в дерево -
поведала мне она же. Суицидальный ее настрой не был для меня секретом.
Стансы венчала строфа: "Ей выпорхнуть дано из оболочки - дочуркой,
обучившейся летать: когда поджог свершит садовый тать, предав огню
надтреснутые почки!" Прочтя эти стихи на очередном сборище, я заикнулся о
чаепитии: не терпелось поскорей нарушить зловещее затишье. "Ребята, давайте
подсоблю! - зазвенел эмалированными чашками. - Вы не думайте, я в жизни
такой же как все". Нотку самоиронии они прошляпили. Я уловил, как Юра Левин,
охочий до пародий круглощекий живчик, буркнул в умывальнике Мише Гончарову,
тихоструйному люмпену с увечным глазом: "Фу ты, ну ты! Ишь, растрогал: в