"Григорий Марговский. Садовник судеб (роман) " - читать интересную книгу автора

к подобным уловкам прибегало реже).
Пунктуация ее анжамбеманов - утыканных - точками - и - тире - щедрей -
корабельной - радиограммы - восходила к интонационной одышке Марины
Ивановны: тоже, как известно, непредсказуемо влюбчивой. Сказалось в этом и
сострадание собственной матери, непрестанно терзаемой ужасными приступами
астмы.
Одну ее строчку время не вытравило из моей памяти: "О! - Мой Господь! -
О! - Родина моя!" В ней мне чудился не столько перечень ценностей, сколько
мощная и оригинальная формула: подданство своей души лирик прозревал в
небесной сини. Заведя вторую семью, отец ее репатриировался в начале 70-х.
"Рита - ярый сионист!" - несколько раз гневно провозглашал Ким (ему самому
Израиль был всегда до лампочки).
Полагаю, в ее стихах зыбился Горний Град - христианский символ, увитый
естественной дочерней тоской. Небесная проекция иудейской столицы, соосная
подводным стогнам Китежа, столь же сакральна для православных, что и Сион
для евреев. "Если я забуду тебя, Ерушалаим, забудь меня десница моя!" На
вопль Псалмопевца откликнулся в своем послании св. Павел. У Иосифа
Джугашвили, воспитанника духовной семинарии, отнюдь не случайно сохла рука.
От реплик в дивертисменте, нахраписто-дилетантских, я отстранился. Зато
оживился, когда пошел треп о музыке: Трестман, надувшись индюком,
расспрашивал Риту о ее дипломной работе по "Игроку". Убежденный
литературоцентрист, я не преминул ввернуть максиму Жана-Поля Рихтера: "Опера
есть привязывание себя за уши к позорному столбу, дабы выставить на всеобщее
обозрение свою голову".
Возражала она с аристократическим сарказмом: не разверзая губ - смягчая
тем самым табачный привкус дыхания. Соперник мой, расслабясь на пике успеха,
изображал снисходительность. Выставлять меня своим оруженосцем Гриша
опасался: я ведь был свидетелем его собственной духовной зависимости от
Кима.
Впрочем, в подмастерьях он и не нуждался: во-первых - потому что
мастером не был, во-вторых же - из-за своей прижимистости. Однажды, зайдя к
нему, я попросил "Введение в каббалу" - книгу, о которой он обмолвился
накануне и которую мне почему-то очень хотелось прочесть. Скопидом
вздрогнул: "Я разве обещал?" - разложив на табурете ноги в гадко смердевших
носках...
Стремясь чем-нибудь расположить к себе Риту, я стал рассказывать, как
недавно на одной из родственных вечеринок внимал игре коренастого
могилевчанина, приехавшего поступать в консерваторию (впоследствии Спиваков
примет самородка в свой ансамбль "Виртуозы Москвы").
- Да, Гена Гуревич - мой двоюродный брат, - кивнула она, узнав по
описанию.
- Особенно классно он освоил это - как его? -
стаккато... - ляпнул я, не догадываясь, насколько смешон.
Сторожко преодолев скрипучие ступени, мы по замети добрели до
перекрестка. Признавая поражение, я с деланной веселостью обернулся к своим
спутникам:
- Ну, кому куда?..
- А тебе - куда? - бычьим барельефом надвинулся
Трестман.
Этот сверлящий взгляд достался ему, очевидно, от отца - комиссара